Гуин Ле - Далеко-далеко отовсюду
- Ну и чем вы занимались? Он воззрился на меня и спросил:
- А чем, по-твоему, мы могли заниматься?
И больше никогда в жизни я не чувствовал себя таким дураком. Даже сейчас, записывая этот эпизод на пленку, чувствую, что краснею. Майк тогда многим ребятам рассказал, как я его спросил: "Ну и чем вы занимались?" - вот смеху-то было! Постепенно все это забылось, да и я подсуетился - у меня всегда наготове была целая серия соленых анекдотов для поддержания разговора с Майком и Джейсоном. Как я теперь понимаю, это спасло меня от завтраков в одиночку.
Еще несколько слов о смешном и серьезном: частенько со временем все меняется. Взрослые женщины порой выдают потрясающие остроты, а взрослые мужчины становятся вдруг смертельно серьезными. Вот у моего отца не осталось ни капли юмора. Он добрый человек, но шуток не понимает. И в то же время я своими ушами слышал, как мама и ее подруга Биверли хохотали на кухне до слез, так, что чуть не задохнулись. И смеялись-то они над какой-то глупостью, которую сотворила эта самая Биверли. Слыша их всхлипы, я и сам не мог удержаться от совершенно беспричинного смеха - просто получал наслаждение от того, что смеюсь.
Так вот, было ужасно приятно видеть, как эта девушка смеется над моими дурацкими шутками, и я продолжал:
- Мне кажется, что тебе надо принять две таблетки аспирина и наложить шину на артерию. Заскочи-ка ко мне завтра со своей ногой. У нас есть трехногий кентавр, так ему необходима пересадка**.
______________
** Кентавры - в древнегреческой мифологии лесные и горные демоны, полулюди-полукони. Мудрейший из кентавров Хирон был учителем Эскулапа, известного врача древности, открыл ему лекарственные свойства растений, одно из которых в честь Хирона было названо "кентавр", что и обыгрывает в своей шутке Оуэн. (Примеч. пер.). ** В сокращении на английском языке оба института пишутся и произносятся одинаково "MIT" "Mental Institute of Texas" и "Massachusetts Institute of Technology". (Примеч. пер.).
И дальше в том же духе. То есть так же плоско. А она смеялась, пока я не выдохся. И тогда я спросил:
- Как это у тебя нет времени? Ты что, работаешь?
- Я даю уроки.
Я не помнил, на каком инструменте она играет, а спросить не решился.
- Тебе это нравится?
Она пожала плечами, состроила гримаску.
- Это же музыка, - сказала она так, как обычно говорят: "Это же жизнь". Правда, с несколько другим оттенком.
- Так ты хочешь стать учительницей музыки?
- Ну нет! - сказала она точно таким же тоном, каким чуть раньше произнесла слово "дерьмо". - Только не учительницей. Буду заниматься именно музыкой.
В ее голосе звучал такой гнев, - Тарзан, да и только, - но злилась она явно не на меня. У нее был чудесный голос, чистый и нежный, и эти нотки ярости в нем...
Я принялся кривляться, изображая обезьяну.
- Никаких учителей, уф, уф! Слопаем учителя? Славненький был учитель, ням, ням! Нет учителя! Такой был пузень - толстенький, жирненький, сытненький учитель!
- Тощий был учитель, одни кости! - сказала Натали.
Человек, сидящий через проход от нас, посмотрел на нас так, будто готов был загнать нас в тмутаракань какую-нибудь. Такой взгляд сплачивает.
- А ты куда собираешься?
- Уф, уф, я профессиональный горилла. Я прохожу Высшие курсы Укрощения и Национальной Экономики. - И я показал ей, как я укрощаю свой ранец и как ловко поедаю блох. Потом добавил: - Я собираюсь стать учителем.
Это почему-то рассмешило нас больше, чем все мое фиглярничанье, мы оба покатились со смеху.
- Это ты серьезно?
- Да нет, не знаю. Может быть. Зависит от того, пожалуй, в какой институт я пойду.
- А в какой бы ты хотел?
- В МТИ.
- В Техасский институт психологии**?
- Нет, в Массачусетский технологический институт, на матфак: наука, лаборатории, целые гектары лабораторий. И посвященные в белых халатах озабоченно крадутся к тайнам вселенной. Прямо чудище Франкенштейна!..
- Да, - сказала Натали. И в этом ее "да" не прозвучало ни вопроса, ни бездумного согласия, ни насмешки, ни равнодушия. Только твердая уверенность: "Да",- и все тут. - Это ты здорово придумал.
- Но и дорого обойдется.
- О, с этим-то ты как-нибудь справишься.
- Как?
- Стипендия... работа. Поэтому я и даю уроки. Чтобы поступить этим летом в Тенглвуд.
- Тенглвуд? Это в Нью-Саус Уоллес? Она усмехнулась.
- Это такая музыкальная школа.
- Недалеко от Техасского института психологии, да?
- Точно.
Мы подъехали к моей остановке. Я поднялся и сказал:
- Пока.
И она ответила:
- Пока.
И я вылез под дождь. Уже после того, как я сошел, я сообразил, что мог бы проехать с нею еще два квартала и мы худо-бедно, но закончили бы наш разговор. Он оборвался так неожиданно. Я подпрыгивал, продолжая свои обезьяньи штучки уже под дождем, но она сидела у окна с другой стороны. Автобус тронулся. Никто меня не видел, кроме дяди, который готов был так далеко загнать нас. Он быстро обернулся и подмигнул мне.
Я рассказываю так скрупулезно о моем разговоре с Натали Филд в автобусе, - об этом ничего не значащем разговоре - потому, что для меня он был чрезвычайно важен. Уже одно то, что само по себе незначительное приобретает такое значение, очень важно.
Очевидно, раньше я представлял себе важные события как нечто торжественное, грандиозное, сопровождаемое приглушенным пением скрипок. И очень трудно согласиться с тем, что поистине значительные события - это обыкновенные маленькие случайности и неожиданные решения. А когда начинается музыка, и всеобщее внимание, и церемониальные одежды - тут уж ничего мало-мальски значительного нет и быть не может.
Прочно засело в моей голове из нашего с нею разговора одно слово, самое обычное, без особого смысла. Не ее внешний вид, не то, как она глядела на меня, не я сам, в роли клоуна изо всех сил смешивший ее, - хотя, пожалуй, и это все вместе взятое, все как бы спрессовалось в одном слове "да", в твердо, решительно произнесенном ею слове "да". "Да, именно так ты и поступишь". Это было как скала. И теперь, когда бы я ни заглянул в себя, там, в моем сознании была эта "скала". А мне необходима была "скала". Нечто такое, на что можно было опереться. Нечто прочное. Потому что вокруг все было аморфно, словно каша, болото, туман. Туман смыкался со всех сторон. И я уже окончательно заплутал в нем.
И в самом деле, все менялось к худшему. Наверное, это началось давно, очень давно. Но машина стала той последней каплей, которая переполнила чашу.
Видите ли, вручая мне машину, мой отец как бы говорил: "Вот кем я хочу тебя видеть: нормальным американским подростком, который обожает свою машину", И, передав ее мне, он лишил меня возможности сказать то, что я наконец осознал: "нормальным американским подростком" я никогда не был и быть не собираюсь, и по этой причине я нуждался в помощи, чтобы понять, кто же я такой и где мое место. Но сказать все это отцу значило бы заявить: "Забери свой подарок, не нужен он мне!" Мог ли я пойти на это? Ведь он душу в него вложил. Ведь это было лучшее, что он мог мне подарить. И сказать ему: "Убирайся ты со своей машиной, папа, не нужна мне она". Так?