Андрей Марченко - Империум. Антология к 400-летию Дома Романовых
Андроник, прищурившись, колупнул «ярославку» ногтем. Уронил. Неловко ухватил ее вновь и поднес к глазам.
– Три фолла? Четыре? Отчего такая кривая?
Кривая? Всегда такие были. И при дедах, и при прадедах…
Одно понятно: к попам его отсылать рано. Странные речи, памяти лишился – одно. А вот серебро, кем-то чужим отчеканенное и на Русь присланное, – другое. Тут не крамола и не сумасбродство. Тут чей-то недобрый умысел… Но чей? Ляхи с литвой? Они своего королевича Владислава в царях на Москве спят и видят. Сделали бы денежку, так с именем его, яко уже бывало: «Владислав Жигимонтович». Свеи? Почему б ни свеи. Но какого ж Федора ищут они поставить на русский престол? Не Федор Шереметев точно, сей за Романовых тянет… Да как бы не князь Федор Иванович Мстиславский! Старый хитрый лисовин. Полякам ворота в Кремль открыл. Они ему потом голову разбили едва ли не до смерти – так любят своих русских приспешников… А когда земцы в Кремль вошли, князюшку свои же, русские чуть не прибили до смерти, за его старания ко вражьему благу.
– Кто сей? – Палец Пожарского уткнулся во всадника с крестом.
– Василевс Феодор. Государь.
– Какой государь – старый? Тот, что в могиле? Али какой другой?
Его собеседник растерялся.
– Тот… что правит. Как же в могиле? Молодой же совсем! К чему – в могиле? Отчего василевс Феодор в могилу ушел?
Час от часу не легче! Василевс откуда-то взялся, яко у греков. Два века с половиною их нет, и тут на тебе, выискались! Благодарствую, Боже, хоть на том, что не Федор Мстиславский – сей лукавец не юн, старый старинушка. Но не лжет ли монашек? Если лжет – худо. Серебряные деньги не измыслишь просто так. Чтоб их чеканку завести, надобен кто-то сильный и богатый… Как бы проверить?
И тут выхватил дьякон из рук у Лобана свою котомку, да так ловко, что тот одеревенел от изумления. Выхватил и вытряхнул на стол две большие книги.
– Разгни и чти! Кир Димитрий, за сии книги только вчера отдал я такие ж кератии людям Книгопечатного приказа в их лавке… Вот!
Самая обыкновенная Триодь Цветная. Богослужебная книга, какая должна быть во всяком храме. Переплета на ней пока нет, лишь собрана в тетради.
– Здесь… На последней странице! Чти же.
«Совершена же бысть сия печатная боговдохновенная книга Триодь Цветная в лето седмь тысящ сто двунадесятое, от Рожества же Христова тысяща шестьсот двунадесятое, месяца августа в день первый, на праздник происхождения Честнаго Креста, в седмое лето благочестивыя державы государя царя и великаго князя Феодора Борисовича, всея Руси самодержца, в пятое лето патриаршества отца его и богомольца великого господина святейшаго Ермогена патриарха Московскаго и всея Руси. В похвалу и честь и славу в Троице славимому Богу и Пречистой Владычице нашей Богородице и присно деве Марии и всем святым. Аминь».
У Дмитрия Михайловича глаза полезли на лоб.
– Вторую мне! Живо.
Перед ним легла Псалтирь свеженькой московской печати. То же семь тысяч сто двадцатое лето от Сотворения мира – к чему сия сущеглупость про Рождество Христово? На Руси счет лет испокон веку шел от Сотворения, а от Рождества считает латына… Ну? А?
И здесь помянут был покойный патриарх Ермоген – яко живой! – а вместе с ним неведомый государь Федор Борисович. Не Иванович, а Борисович! Что за выдумка?! Откуда взяться на Руси новому царю Федору, когда старый царь Федор – давно в гробу, царь Василий недавно у поляков в узилище с жизнью расстался, а другого царя ему на смену завтра придется выбирать всем миром?!
– Федор Борисович…
А ведь был один Федор Борисович… Был. Без малого восемь лет назад его прибили. Сыном государю Борису из годуновского рода приходился. Вот только сам – был ли истинно государем? Венчаться на царство не успел, ничего не успел, царствовал на полушку срока. А потом из него душу вынули окаянным способом.
– Годунов?
– Годунов-Дука, кир Димитрий. Первый василевс московский после Комнинов.
Видя недоумение в глазах Пожарского, дьякон попытался было разъяснить:
– Василевс Московский, болгарский и цареградский, великий князь владимирский, полоцкий, корсунский, коринфский, тверской…
Лобан матерно выругался.
В горницу без стука вошел Репа.
– Юрода привели…
Нельзя было просто так, ничего не решив, оставлять дело с перекидным. А как решить его, князь понять не мог. Но и от других дел, для всей земли наиважнейших, не смел отвлечься. Тут потребен иной ум. Не его, воеводский, а книжный, в стари́нах умудренный. И ум, будто нарочно для подобного дела наряженный, у князя под рукой имелся.
– Лобан, отведи сего… Андроника к нашему доброхоту дьяку Ивану Тимофееву, что третьего дни приехал из Новгорода Великого с вестями. Еще не встал он?
– Почивает у себя в покое.
– Разбуди, обскажи, пусть дознается, что к чему с сим рабом Божиим. Сам при беседе их будь… пригляди. Троих у дверей поставь. Теперь ты, Репа. Юрода – ко мне!
Скоро перед князем явился тощий, тощее смерти, человек, среди зимы ходивший босым, в рванине, с лицом, перемазанным копотью. От него шла вонь, как из выгребной ямы. На шее висел кованый крест в четверть пуда весом.
– Не обессудь, Дмитрий Михайлович, пришлось дерьмом в окна тебе кидать. По-иному мимо казачья не пройти, чтоб не приметили и не проследили, куда я да от кого я…
Князь всмотрелся, но признать не мог. А голос знакомый. Очень знакомый голос.
– Умойся. Выйдешь отсюда иначе.
Вновь зашел «юрод» с чистым уже лицом, да и вони поубавилось. Теперь изумился Пожарский. Как мог не вспомнить он человека, дравшегося с ним два года назад, когда Москва восстала на Страстную неделю и билась с поляками смертным боем?
Сын боярский Афанасий Торушенинов, издавна служивший семейству Голицыных.
– Садись, Афанасий Осипович, ждал тебя. Не желаешь ли отведать…
Торушенинов покачал головой отрицательно.
– Мне бы скорее назад, Дмитрий Михайлович. Чем скорее, тем лучше. Грамотки со мной никоторой нет, бумаге в такую пору тайных слов не доверишь. На словах же князь Иван Васильевич Голицын велел передать тебе, мол, готов он. Сотня с лишком бойцов приказа ждут у него на дворе и по дворам верных людей. С нами Бутурлины, у них еще три дюжины ратников. Наутро выступят, если ты слово сказать изволишь, с нами ли. Род Голицыных с твоим издавна дружен, в милости государя Ивана Васильевича не сомневайся. Да я тебя знаю, Дмитрий Михайлович, не о милостях ты думаешь, а о державе. Ну так будет о державе забота, какая пристойно, а не какая от изменников последовать может или от несмысленых отроков, ежели они на Москве воцарятся. Что передать господину моему, Дмитрий Михайлович?
А что тут передавать? С тяжелым сердцем шел князь Пожарский на великое и страшное дело. Завтра им драться со своими. Резать казаков, резать дворян, стакнувшихся за Романовых, резать всех, кто противустанет избранию Ивана Васильевича в цари. Своих, своих! Не ляхов, не литву, не наемных немцев, а своих…