Эдмунд Купер - Сомнительная полночь
Он играл в шахматы с Марион-А, он рассказывал ей о Кэйти, детях и о жизни в двадцатом веке. Он заставлял ее слушать музыку и спрашивал ее мнение о том, почему определенный отрывок вызвал в нем радость, грусть или интеллектуальный подъем. Он пытался помочь ей понять трагедию Гамлета, загадку Моны Лизы, величие Баха, полотна Блейка, высокопарность Марлоу, мелодии Чайковского.
И день за днем, постепенно Марион-А поддавалась. Ее программа не была подготовлена к такой концентрированной атаке. Симптомы сперва были слабые почти незаметные.
Она начала забывать кое-какие вещи, вещи, ставившие ее в тупик, вещи, которые были необъяснимыми рационально. Мысли, которые казались важными, но абсурдными. Она начала делать ошибки. Она больше не была монотонно-работоспособной.
А иногда, когда Маркхэм безжалостно насмехался над какой-нибудь ее погрешностью, она вдруг стала проявлять симптомы того чувства, которое у человека можно было бы назвать страданием.
Она была запрограммирована так, чтобы принимать свою собственную программу без вопросов. Безжалостными усилиями Маркхэм заставлял ее задавать себе эти вопросы, вопросы о себе самой и о роли андроидов в обществе.
Она не выглядела усталой, потому что андроид устать не может. Тем не менее ее движения стали медленней, в них не было прежней уверенности. Она не могла быть несчастной, потому что андроиды не программируются ни на счастье, ни на несчастье - только на работоспособность. Однако время от времени она стала просить оставить ее одну, или спрашивала разрешения взять геликар для бесцельного полета, или хотела пройтись по улицам Лондона без определенной цели.
Маркхэм замечал все это и не упускал случая дать Марион-А понять, что он видит происходящие в ней изменения. И все время он убеждал себя, что единственным мотивом этого эксперимента является интеллектуальное любопытство.
Если бы она была человеком, эту игру можно было бы смягчить сочувствием, даже состраданием. Но каждый раз, когда у него появлялось искушение ослабить давление, он напоминал себе, что просто проводит приватный и неортодоксальный эксперимент, связанный с программированием; что машина, с которой он работает, безусловно, ведет себя непредсказуемо, но страдать она не может.
В своем стремлении решить философскую задачу Маркхэм не учел свои собственные психологические пределы, свой личный интерес к результатам опыта, и поневоле подсознательно тоже был вовлечен в него.
Марион-А напоминала Кэйти, но Кэйти-то была мертва. Поэтому Марион-А следовало рассматривать как мертвую или, во всяком случае, как не живую. Но он любил Кэйти, и какая-то часть его сознания увлеклась возможностью того, что и Марион-А может узнать влечение, которое могло бы преследовать его всегда. Бессознательно он хотел искупить то, что он выжил. У него было смутное ощущение, что эксперимент с Марион-А поможет ему освободиться от уз прошлого.
Однажды вечером, после спокойного обеда дома, в Найтсбридже, Маркхэм начал праздно перелистывать страницы старой антологии поэзии, которую он нашел в антикварном отделе одного из республиканских магазинов. Это была переплетенная в кожу, с золотым обрезом, двухсотлетняя книга, все еще сохранившая запах гостиных, в которых она впервые начала пылиться.
Твердые, старинные страницы вызвали острое чувство ностальгии, как только он открыл книгу, и неожиданно Маркхэм увидел стихотворение, которое открыло ему чувственное волшебство языка, когда ему было немногим больше десяти лет.
Современное окружение исчезло, и он опять оказался в мире тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Холодная спальня в холодном доме в Йоркширской долине. Ноябрьский дождь стучит по окну; тусклая масляная лампа отбрасывает неровный круг света на стол. Впервые в жизни он был готов беспристрастно оценить поэзию. М-м-м, вероятно, потому, что он впервые в жизни влюблен.
Сейчас он не мог вспомнить, как звали ту девушку, но это и не имело значения. Он помнил, что у нее были длинные темные волосы, дикий, своенравный взгляд и страстное убеждение, что поэзия - это огонь жизни.
Она дала ему книгу стихов в бумажной обложке, в которой он нашел «Золотое странствие в Самарканд»[1].
Сейчас, когда он увидел это стихотворение, он снова испытал прилив экстаза, почувствовал яд открытия нового мира.
Забыв о Марион-А, он начал читать стихотворение вслух, не понимая, что его голос дрожит от возбуждения и желания, что глаза его горят от неумолимых, предательских слез.
Мы те, чьим пеньем пилигрим смущен,
Для нас жива увядшая лилея,
Мы, барды древних царственных племен,
Зовем тебя - зачем, не разумея.
Что толку петь о звездах, о морях,
Об островах, где добрым утешенье,
Где все горит закатная заря
И ветром к западу относит тени;
Начальных дней седые короли
Там мирно спят и что-то шепчут в неге,
Густым плющом тела их поросли,
Все ярче, все плотней его побеги.
Марион-А села рядом и смотрела на него странным, напряженным взглядом. Если бы он осознавал, что она здесь, если бы он догадался посмотреть на нее, он бы очень удивился, потому что руки у нее дрожали. Но он погрузился в свой собственный мир, где не было андроидов, где не было ничего, кроме любви, и света лампы и звука дождя за оконным стеклом. И гипнотического волшебства слов...
Чем приманить тебя?
И в смерти нет
Такого бесконечного покоя,
Какой дает песков недвижный свет
И к Самарканду странствие златое.
И вот, белы как снег, отринув спесь,
Стоят и ждут поэты и герои
Известно им: не нас одних, а весь
Окрестный мир накроет белизною.
Теперь у Марион-А дрожало все тело, как будто неправильная программа вызвала серию противоречивых импульсов, направленных на центры управления движением.
- Джон, - прошептала она, - пожалуйста, не читай больше... пожалуйста.
Он сначала не услышал ее. Но, несмотря на свою программу, Марион-А больше не могла управлять интенсивностью своего голоса. Когда она снова обратилась к нему, ее слова пробили оболочку мечты. Они прозвучали почти как команда.
То, что она перебила его, вызвало в нем бешеную злость.
- Позволь несчастной машине шуметь, когда не надо, - с горечью сказал он. - Если тебе не хочется слушать одно из самых лирических стихотворений, написанных на английском языке, иди куда-нибудь, где бы твои перегруженные контуры отдохнули.
- Я не могу.
- Тогда оставайся и слушай, черт побери. С нетерпением он вернулся к стихотворению: