Томас Диш - Концлагерь
Запястье в увесистом цирконовом браслете отдернулось.
— Я только хотела включить радио, — кротко объяснила она.
— Робот ты мой, — сказал он и перегнулся над передним сиденьем поцеловать ее в мягкую щеку. Она улыбнулась. После четырех лет в Америке английский ее пребывал в состоянии столь зачаточном, что слов типа «робот» она не понимала.
— У меня есть теория, — проговорил он — Теория, что в перебоях этих виновата далеко не только война, как хотело б убедить нас правительство. Хотя война, конечно, усугубляет положение.
— Усугубляет?.. — мечтательным эхом отозвалась она и уставилась на белый пунктир, засасываемый под капот машины, быстрее и быстрее, пока не слился в сплошную грязновато-белую линию.
Он включил автопилот, и машина опять стала набирать скорость; выискав лазейку, перестроилась в плотно забитый третий ряд.
— Нет, перебои — это просто неизбежный результат демографического взрыва.
— Джимми, нельзя чего-нибудь повеселее…
— А еще думали, мол, график выйдет на насыщение, петля гистерезиса, туда-сюда.
— Думали, — несчастным голосом повторила Мина. — Кто думал?
— Например, Рисман, — ответил он. — Только они ошибались.
Кривая лезет и лезет вверх. Экспоненциально.
— А, — успокоилась она. Ей было почудилось, что он ее критикует.
— Четыреста двадцать миллионов, — произнес он. — Четыреста семьдесят миллионов. Шестьсот девяносто миллионов. Одна целая девять сотых миллиарда. Два с половиной миллиарда. Пять миллиардов. И вот-вот будет десять миллиардов. График летит вверх, как ракета.
«Работа, — подумала она. — Не приносил бы лучше он домой работы».
— Гипербола, не хрен собачий!
— Джимми, ну пожалуйста.
— Прости.
— Ради Крошки Билла. Не надо ему слышать, что папа так выражается. И вообще, дорогой, незачем так нервничать. Я слышала по телевизору, что к следующей весне перебои с водой прекратятся.
— Ас рыбой? А со сталью?
— Нас с тобой это не касается, правда?
— Ты всегда знаешь, как меня утешить, — сказал он, перегнулся через Крошку Билла и снова поцеловал ее. Крошка Билл развопился.
— Не можешь как-нибудь заткнуть его? — через некоторое время поинтересовался он.
Мина принялась ворковать над их единственным сыном (трое предыдущих детей были девочки: Мина, Тина и Деспина), пытаясь приласкать его молотящие воздух, затянутые во фланель ручки. В конце концов, отчаявшись, она заставила его проглотить желтый (для детей до двух лет) транквилизатор.
— Мальтус в чистом виде, — продолжил Скиллимэн. — Мы с тобой возрастаем в геометрической прогрессии, а наши ресурсы — только в арифметической. Техника старается как может, но куда ей до зверя по имени человек.
— Ты все про этих китайских детей? — спросила она.
— Значит, ты слушала, — удивленно произнес он.
— Знаешь, что им нужно? Просто контроль за рождаемостью, как у нас. Научиться пользоваться таблетками. И голубые — голубым собираются разрешить жениться. Я слышала в новостях. Можешь себе представить?
— Лет двадцать назад это была бы неплохая мысль, — отозвался он. — Но сейчас, согласно большому эм-ай-тишному компьютеру, кривую никак уже не сгладить. Что бы там ни было, но к две тысячи третьему году перевалит за двадцать миллиардов. Тут-то моя теория и пригодится.
— Расскажи, что за теория, — со вздохом попросила Мина.
— Ну, любое решение должно удовлетворять двум условиям.
Масштаб решения должен быть пропорционален проблеме — десяти миллиардам ныне живущих. И оно должно возыметь эффект всюду одновременно. Ни на какие экспериментальные программы — вроде того, как в Австрии стерилизовали десять тысяч женщин, — времени нет. Так ничего не добьешься.
— А я тебе рассказывала, что одну мою одноклассницу стерилизовали Ильзу Штраусе? Она говорила, что было ни капельки не больно и что она ничего не теряет в…, ну, понимаешь… в ощущениях, совсем ничего. Только больше у нее не бывает… ну, понимаешь… кровотечений.
— Так ты хочешь или не хочешь услышать мое решение?
— Я думала, ты уже рассказал.
— Осенило меня в один прекрасный день еще в начале шестидесятых, когда услышал сирену гражданской обороны.
— Что такое сирена гражданской обороны? — спросила она.
— Только не говори мне, что у себя в Германии никогда не слышала сирены!
— А, конечно. Давно, в детстве — постоянно слышала… Джимми, ты, кажется, говорил, что сначала заедем к «Мохаммеду»?
— Тебе что, так хочется пломбир с сиропом?
— В больнице кормят совершенно жутко. Сейчас последняя возможность…
— Ну хорошо, хорошо.
Он вернул машину в медленный ряд, переключил управление на ручное и повел «меркьюри» к съезду на бульвар Пассаик.
«Лучшее мороженое Мохаммеда» притаилось за коротеньким ответвлением от бульвара, на самом верху крутого узкого пригорка. Магазинчик этот Скиллимэн помнил с детства — одна из немногих вещей, за последние тридцать лет совершенно не изменившихся; хотя время от времени из-за перебоев снабжения качество мороженого падало — Крошку возьмем с собой? — спросила она.
— Ему и тут неплохо, — ответил Скиллимэн.
— Мы же недолго, — сказала она. Выбираясь из машины, она отрывисто, тяжело вздохнула и прижала ладонь к выпяченному животу. — Опять шевелится, прошептала она.
— Совсем недолго, — сказал он. — Мина, дверь закрой.
Мина закрыла правую дверцу. Скиллимэн опустил глаза на ручной тормоз и на Крошку Билла, который не отрывал безмятежного взгляда от игрушечного руля из оранжевого пластика, украшающего его автокресло.
— Пока, сосунок, — прошептал сыну Скиллимэн.
Когда они вошли через стеклянную дверь, продавец за прилавком встретил их криком:
— Машина! Сэр, ваша машина! — Он отчаянно замахал посудным полотенцем в сторону тронувшегося с места «меркьюри».
— Что такое? — притворился, будто не понимает, Скиллимэн.
— Ваш «меркьюри»! — пронзительно вскрикнул продавец.
Красный «меркьюри» на нейтральной передаче съехал под горку и выкатился на оживленный бульвар Пассаик. В правое переднее крыло ударил «додж» и принялся карабкаться на капот. Ехавший за «доджем» «корвэйр» вильнул влево и врезался «меркьюри» в багажник; от удара «меркьюри» сложился в гармошку.
— Примерно об этом, — выйдя на улицу, сказал жене Скиллимэн, — я тебе и толковал.
— О чем? — спросила она.
— Когда рассказывал о своем решении.
Конец
26.И каждый раз неизбежно все возвращается к одному и тому же неповторимому факту, факту смерти. О… не будь только время стихией столь жидкой! Тогда ум нашел бы за что ухватиться и в единоборстве застопорить. Тогда-то ангелу пришлось бы явить свой вечный аспект!