Blackfighter - Черный истребитель
Кэсс заклинило намертво. За два или три года случайное увлечение, которое она скрывала даже от себя самой, переросло в очень сильное и совершенно нежеланное чувство. Сколько сил Кэсс тратила на то, чтобы никто не мог догадаться об этом чувстве — знала только она. Пока что получалось. Получалось, пока они не оказывались сидящими рядом на одной постели, и тогда уже нужно было все время повторять про себя старую детскую считалку или напевать какую-нибудь песенку.
Эррану же море было по колено, и вечерами он брал в руки гитару, и рано или поздно пел запретное «А ты, напротив…», и остальные нестройно, но искренне подтягивали в припеве:
А ты, напротив — такой как я,
А ты, напротив — смелей меня.
Лучи скрестятся — в осколки сталь…
Тебе — свобода, а мне — медаль.
Кэсс боялась за него, вокруг него уже сплелась тонкая паутинка слухов, и хотя слово «неблагонадежен» еще не прозвучало напрямую, что-то было не вполне хорошо. Мелочи, оттенки, интонации. Эрран слишком много думал, и иногда сомневался, и иногда — не с ней, с кем-то другим, из старших — позволял себе обсуждать эти сомнения. А это было опасно — но Эрран откровенно плевал на опасность, и СБ пока что обходило его стороной. Но едва заметная тень опасности оставалась. Признанный лучший пилот Корпуса, Эрран мог позволить себе легкое вольнодумство. А Кэсс казалось, что ему мало «кое-какого», что ему нужно нечто иное. Свобода обсуждать и сомневаться, право не верить ни во что и никому. Она сама не знала, откуда у нее такие идеи, и почему ей это нравится. Почему, искренне ненавидя и презирая всех предателей, диссидентов, бунтовщиков, Эррану она была не только готова простить неблагонадежность — не смогла бы простить полной лояльности.
Он был так похож на ее брата… так мучительно, так болезненно, так нестерпимо похож. Только она не могла понять — чем именно. Другой голос — выше и глубже, совсем другое лицо — излишне тонкие, слишком правильные черты. Совсем другая пластика — легкие, порывистые, изящные движения птицы. Ее брат был не таким — крепче, медлительнее, приземленнее. Но общее было — может быть, именно в этой манере задумываться над многими, кажущимися другим обыденными вещами. Или в стремлении все делать по-своему, любой ценой не отступая от какого-то внутреннего кодекса чести. Или во взгляде — теплом и немного печальном, взгляде человека, знающего что-то, недоступное остальным, и не имеющего возможности поделиться этим.
Эрран был похож на ее брата — и все тут, и любые барьеры были этим простым фактом сметены, и она уже знала, что влюбилась — первый раз в жизни по-настоящему влюбилась. Раньше у нее получалось несколько раз с кем-то переспать, не знакомясь особенно близко, но и в этом было что-то неприятное, неискреннее. И совершенно ненужное. Тепло близости было ей незнакомо. Все осталось в прошлом, там, где остался ее брат.
Поздно ночью, когда казарма наконец-то утихла, Кэсс вышла в коридор и встала у окна. Непроглядная фиолетовая ночь, разбавляемая только синеватым сиянием работающего на пределе мощности теплового купола. Беззвездное небо, лишенное луны. Касаться пальцами оконного пластика было неприятно — он был влажным и холодным, кондиционеры тоже не выдерживали нагрузки, и в помещениях в придачу к холоду было еще и сыро. Но зато на запотевающем от ее дыхания пластике можно было рисовать узоры, и Кэсс так увлеклась этим нехитрым занятием, что не услышала шагов. А потом к ней на плечи легли руки, и оборачиваться было не нужно, она знала, кто это. Эрран молча положил подбородок ей на плечо, прижался к ней щекой, и они долго смотрели вдвоем в окно, в пустой двор, освещенный неестественно синим светом одинокого прожектора. Потом Эрран осторожно развернул ее к себе, и они стали целоваться — так жадно и неумело, словно первый раз в жизни. Кэсс закрывала глаза, чтобы ближе и полнее ощутить его, а потом открывала вновь, чтобы убедиться, что все это происходит на самом деле, но никак не могла до конца поверить.
А потом как-то незаметно они оказались во дворе, и Кэсс в кителе и форменной «водолазке» почему-то не было холодно, напротив, было жарко, и почти нечем дышать от этого жара, а во дворе было абсолютно пусто, и даже положенный по уставу часовой давно отправился греться и спать, прекрасно зная, что ничего ему за это не будет, и они с Эрраном отправились в ангар, там тоже было пусто — техники давно сбежали в свою казарму. И из какого-то ящика Эрран вдруг вытащил огромную пушистую белую шкуру, мягкую и шелковистую, и закутал в нее Кэсс, и смеялся — и она смеялась тоже, прижимая к щеке чуть светящееся в темноте белое чудо, по которому пробегали мелкие голубые искорки. И не было никаких барьеров, и не нужно было ничего скрывать, и можно было запрокидывать голову, чтобы увидеть его лицо — Кэсс была ему по плечо, и шептать, смеясь — «я люблю тебя, как же я тебя люблю…», и слышать в ответ — эхом — эти же слова…
И они занимались любовью на полу ангара, и ледяной металл казался обжигающе горячим, и темный потолок взрывался звездами и вспышками фейерверков. И Кэсс умирала от счастья, сердце билось так неровно и часто, что вот-вот должно было остановиться. Потом она не могла вспомнить подробностей, как ни старалась — только это нестерпимое ощущение счастья и свободы. Свободы от себя, от груза прошлого, от ненужных страхов. Только ласковые руки на ее груди, только счастливый смех Эррана, только фейерверк в небе…
Всю оставшуюся неделю они почти не расставались, лишь иногда отдыхая порознь, чтобы опять столкнуться в коридоре и убежать вдвоем подальше от остальных — в ангар или в каморку техников, к медикам или в тактический класс. На времянке оказалось огромное количество никому не нужных и запираемых изнутри помещений, и им никогда не было холодно. Кэсс едва соображала, что происходит вокруг, не сразу понимала, что кто-то к ней обращается или о чем-то ее спрашивает, все ее мысли были только с Эрраном. Они мало разговаривали. Но за эту короткую неделю Эрран сумел показать ей миллион вещей, которых она до сих пор не знала — что хорошо проснуться еще до рассвета и вдвоем в полной тишине смотреть, как поднимается над горами огромный шар солнца, что можно умываться ледяным снегом и, растопив его в ладонях, поить друг друга, что можно чувствовать прикосновение руки, когда она еще не коснулась твоей щеки… Они были сумасшедшими — и это было прекрасно.
А потом их так же без объяснений вернули на основную базу, и там уже было сложнее — слишком много наблюдательных глаз, слишком мало укромных мест. Они не жаловались — даже не имея возможности провести вместе еще одну ночь, они все равно чувствовали себя единым целым. На любом расстоянии, в любой ситуации они были — вместе, одним, и даже не было нужды говорить об этом.