Феликс Пальма - Карта времени
Я мало что еще могу добавить, не вторгаясь в сугубо интимные детали вроде незавидных размеров того, что составляет, по общему мнению, мужское достоинство, не стану говорить и о том, что этот самый орган у него почему-то был скошен на юго-запад.
Мы застали Уэллса в миг, когда он сидел за столом на кухне, где имел привычку писать, и держал в руках журнал. Сидел он очень прямо и в напряженной позе, что выдавало внутреннюю борьбу, поскольку хотя и могло показаться, будто Уэллс просто ждал, пока на него медленно наплывет красивое кружево зубчатых теней, падающих под вечерними солнечными лучами от дерева в саду, но на самом деле писатель старался обуздать охватившее его бешенство. Он сделал глубокий вдох, потом второй, третий, напрасно пытаясь успокоиться. Ничего не получалось. Так что он с размаху запустил журналом, который читал, в кухонную дверь. Журнал с неуклюжестью раненого голубя пролетел метра два и шлепнулся на пол. Уэллс, не вставая со стула, посмотрел туда с долей сожаления, потом фыркнул, тряхнул головой и наконец все же поднялся, чтобы взять журнал, упрекая себя за приступ гнева, недостойный цивилизованного человека. Он опять положил журнал на стол и уселся перед ним, изобразив на лице покорность, ибо знал, что умение принимать как должное капризы судьбы — это признак отваги и благоразумия.
Речь шла о номере журнала «Спикер», где появилась разгромная рецензия на последний роман Уэллса «Остров доктора Моро» — тоже из разряда «научных» и тоже адресованный самой широкой публике. В нем была использована любимейшая тема Уэллса: мечтатель, погубленный своими собственными мечтами. Главный герой романа Эдвард Прендик терпит кораблекрушение и волей судьбы попадает на остров, которого нет ни на одной карте и где безраздельно властвует безумный ученый, изгнанный из Англии за жестокие опыты над животными. На этом забытом богом острове доктор, чье имя вынесено в заглавие, стал почти что божеством для племени, состоящего из чудовищных порождений его больного ума — ведь он решил превратить диких зверей в людей. Автор романа вознамерился шагнуть дальше Дарвина, заставив своего сумасшедшего героя посягнуть на изменение порядка самой жизни, нарушив неспешный и естественный ход эволюции. Кроме того, в книге отдавалась дань уважения Джонатану Свифту, любимейшему писателю Уэллса; во всяком случае, сцена, когда Прендик возвращается в Англию и рассказывает о фантастическом рае, из которого ему удалось сбежать, воспринимается почти как отклик на эпизод, в котором Гулливер делится впечатлениями об увиденном.
Хотя в глубине души сам писатель остался не слишком доволен новой книгой, написанной в страшной спешке, и был готов к самой суровой критике, болезненные удары последовали оттуда, откуда он никак не мог ожидать. Первой, к удивлению Уэллса, стала его собственная жена: она усмотрела в сцене смерти ученого в когтях разъяренной пумы, которую тот пытался превратить в женщину, насмешку над феминистками. И как только Джейн додумалась до такого? На прошлой неделе последовал новый удар исподтишка, на этот раз от «Сетердей ревью», газеты, прежде благоволившей к писателю. В довершение всего под разгромной статьей стояла подпись Питера Чалмерса Митчелла, талантливого молодого зоолога и приятеля Уэллса по Южному Кенсингтону, который не пощадил старого друга, без обиняков заявив, что автор запугивает читателя, и ничего больше. «Спикер» пошел еще дальше, намекнув, что описание успешного эксперимента по превращению зверя в человека наверняка подстегнет рост числа половых извращений, связанных с животными. «Мистер Уэллс, несомненно, талантлив, но талант его служит весьма сомнительным целям», — безапелляционно заключал критик. Уэллсу оставалось лишь недоумевать, кто из них более извращен: он или автор статьи.
Писатель отлично знал, что неблагоприятные отзывы обидны, но не более того, и что все это лишь слабые уколы, не способные повлиять на судьбу книги. Доля скандальности не только усиливала интерес публики к роману, но и могла обеспечить неплохие продажи будущим сочинениям. Однако раны, нанесенные писательскому самолюбию, грозили со временем стать фатальными, ибо главное оружие художника — его интуиция, и когда критики начинают подвергать сомнению чутье автора, будь тот талантлив или нет, он превращается в робкое, забитое создание, которое со страхом взирает на чистый лист бумаги и подбирает каждое слово с излишней осторожностью, не позволяющей его возможностям проявиться в полную силу. Газетным поденщикам стоило бы знать, прежде чем плевать на писателей с высоты своих весьма комфортных башен, что любое произведение — это сплав труда и вдохновения, плод бессонных ночей, отчаянных попыток вдохнуть жизнь в смутные, неясные образы, придать своему существованию гармонию и смысл. Но с ним этот номер не пройдет. Так и знайте! Пока у него есть корзина, никакие критики ему не страшны.
Уэллс обернулся и посмотрел на кухонную полку, на которой стояла ивовая корзинка, и немедленно почувствовал себя живым, решительным, непобедимым. Корзина действовала безотказно. Уэллс никогда с ней не расставался, несмотря на опасения, что частые переезды пробудят тех, кто в ней поселился. Он не верил в талисманы и магические артефакты, но обстоятельства, при которых эта корзинка появилась в его жизни, и события, которые затем последовали, заставили писателя сделать для нее исключение. Увидев, что Джейн успела приспособить корзину для овощей, Уэллс ничуть не рассердился и с усмешкой заметил про себя, что, отдав талисман под низменные бытовые нужды, женушка ловко замаскировала его мистическую сущность и самым изящным образом удвоила его пользу. Корзина не только приносила удачу, не только придавала хозяину уверенности в себе, не только заставляла подниматься над собой и не давала забывать о своем великом предназначении, но и оставалась просто корзиной.
Совершенно успокоившись, Уэллс закрыл журнал. Никто не испортит его торжества, не перечеркнет достижений, которыми он имеет полное право гордиться. Уэллсу исполнилось тридцать, и после долгих горьких лет борьбы за существование жизнь наконец-то повернулась к нему светлой стороной. Железо расплавилось в кузнечном огне и теперь могло принять любую форму. Оставалось выковать клинок, научиться владеть им и, если понадобится, дать ему напиться крови. Теперь он точно знал, что стал писателем, что был им всегда. Три опубликованных романа служили лучшим тому свидетельством. Писатель. Звучит неплохо. Было еще учительское ремесло, не менее почтенное, которое он приберег на черный день. Взывать к толпе с преподавательской кафедры было столь же почетно, сколь и со страниц романа, но, пожалуй, легче и надежнее.