Карел Чапек - Обыкновенная жизнь
Вот инвентарная опись моего бытия.
XXX
Но и это еще не все. Остается один случай, - вернее, обрывок случая. Эпизод, не укладывающийся ни в одну из моих связных историй, стоящий обособленно, - взялся неизвестно откуда, и все тут. О господи, к чему околичности, не стану я без конца скромничать! То, что я делал во время войны, было чертовской дерзостью, - скажем, даже геройством. Ведь за все это грозил военный трибунал и петля - такая же верная, как дважды два четыре, и я это отлично знал. И действовал я даже не очень осторожно - разве что не оставлял никаких письменных следов, а разговоры об этих делах я вел с десятками кондукторов, машинистов, почтовиков, - проговорись кто-нибудь из них или донеси, и пришлось бы очень худо и мне и другим. При всем том я не чувствовал ничего героического, возвышенного; никакого национального долга или жертвы жизнью и прочих высоких мыслей; просто я сказал себе, что надо делать что-нибудь в этом роде, ну и делал, как будто это разумелось само собой. Мне даже немного стыдно было, что я не начал раньше; я видел, что другие, все эти отцы семейств, кондукторы и кочегары, только и ждали возможности что-то делать. Например, тот проводник - пятеро детей у него было, а он только и сказал: "Ладно, пан начальник, не беспокойтесь, сделаю". А ведь и его могли повесить, и ему это было известно. Мне уж и спрашивать наших не надо было, сами приходили, я их и знал-то едва. "Боеприпасы идут в Италию, пан начальник, видно, там заваруху жди". И - все. Теперь я вижу, до чего же мы были неосторожны - и они и я, - но тогда об этом вовсе не задумывались. Я называю это геройством, потому что те люди и были герои; я был ничуть не лучше их, только вносил в дело некоторую долю организованности.
Мы заблокировали все станции, где только можно было, в том числе и станцию моего тестя. У него там случилось крушение, и старик от этого помешался и умер. И я знал, что причиной тому я, - я искренне любил его, но тогда мне это было совершенно безразлично. То, что называют героизмом, - это ведь вовсе не великое какое-то чувство, энтузиазм или что-то еще; это некое само собой разумеющееся, почти слепое "надо", какое-то удивительно объективное состояние; не важно, какие побуждения - просто делаешь что нужно, и точка. И - не воля это, человека будто что-то тащит за собой, и лучше поменьше об этом думать. И жене нельзя знать, - не женское дело. Итак, все очень просто, и незачем бы мне возвращаться к этому, но ведь теперь важно установить, каким образом это связано с прочими моими жизнями.
Идиллический начальник станции - нет, он вовсе не был героем; и меньше всего ему хотелось руководить чем-то вроде саботажа на его любимой дороге. Впрочем, в ту пору идиллический начальник станции почти исчез; сотник в белой горячке довел его образцовый вокзал до состояния грязного бедлама; в этом мире уже не было места добросовестному пану начальнику. Человек с локтями, тот не стал бы так рисковать, тот сказал бы: "А мне какая выгода?" Дельце-то, знаете ли, могло выйти боком, а впечатление почти все время было такое, что государь император скорее всего выиграет эту игру. К тому же в таких делах нельзя, невозможно думать о себе; стоит задуматься, что тебя может ждать, - душа уйдет в пятки, ну и конец. Чувство скорее было такое: а, черт меня возьми, чихать на собственную жизнь! Только так и можно было выдержать. Нет, тому, с локтями, здесь нечего было делать. Тем более ипохондрику, который вечно дрожал за свою жизнь; странно, что он даже не противился этому предприятию. Романтик? Нет. Романтического тут не было ни грана, ни намека на какие-нибудь мечты или приключения; абсолютно трезвое, серьезное дело - только немножко диковатое, в той мере, в какой я испытывал потребность пить ром, но и это, пожалуй, выражало ту атмосферу мужественности, которая объединяла нас. Эх, обняться бы со всеми этими кондукторами и смазчиками, пить с ними, кричать - ребята, братишки, а ну споем! И это я, всю жизнь такой нелюдимый! Вот это и было самое прекрасное полное слияние с другими, мужская любовь к товарищам. Никакого сольного геройства, просто радуешься такой великолепной компании, - эй, черт возьми, железнодорожники, покажем им, где раки зимуют! Об этом не сказано было ни слова, но я так чувствовал, и думаю, так чувствовали все мы. Вот и осуществилось то, чего так недоставало мне в детстве: я больше не торчу над своей оградой из щепочек, я иду с вами, ребята, я с вами, товарищи, что бы ни ждало нас впереди! Развеялось мое одиночество - перед нами было общее дело; не стало одного только "я", и как же мне шагалось, сударь, - это был самый легкий отрезок моего пути. Да, легче и добрее самой любви.
Думаю, эта моя жизнь никак не связана с остальными.
x x x
Мой бог, но была и еще одна, я чуть было совсем о ней не забыл. Совсем другая, почти противоположность этой жизни, да и всех остальных, - вернее, только странные такие моменты, будто совсем из иного бытия. Например, вдруг такая жажда быть чем-то вроде нищего на паперти; жажда ничего не желать, от всего отказываться; быть бедным, одиноким и в этом находить особую радость или святость - не знаю, как это выразить. Например, в детстве - тот уголок среди досок; я страшно любил это местечко за то, что оно такое тесное и уединенное, и было мне там хорошо и счастливо. Каждую пятницу нищие нашего городка ходили вместе христарадничать - от дома к дому; я увязывался за ними, сам не знаю зачем, и молился, как они, и, как они, гнусавил у каждых ворот; "Спаси господи, воздай вам господи..." Или та робкая близорукая девочка, - в отношении к ней у меня была та же потребность смирения, бедности, одиночества и та же особая, почти религиозная радость. И все время так было со мной: хотя бы тупик колеи на последней на свете станции ничего, кроме ржавых рельсов, пастушьей сумки да сухой травы, ничего только настоящий край земли, заброшенное, никому не нужное место; и там я чувствовал себя лучше всего. Или беседы в будке ламповщика: она такая маленькая, тесная, господи, как хорошо бы здесь жить! И на своей уже станции отыскал я для себя укромный уголок - между стеной пакгауза и забором; ничего там не было, кроме ржавого железа, каких-то черепков да крапивы -, - сюда-то уж никто не забредет, разве сам бог, и так мне здесь грустно и примиренно, ощущаешь тщетность всего. И начальник станции порой по целому часу простаивал здесь, заложив руки за спину и созерцая тщетность всего. Прибежали вокзальные служащие - может, убрать этот хлам? Нет, нет, оставьте как есть. В такие дни я уже не присматривал за людьми, как они работают. Зачем же вечно что-то делать? Просто - быть и ничего более: такая это тихая, мудрая смерть. Я понимаю - в своем роде это было отрицание жизни, потому-то и не увязывается оно ни с чем. Это просто было, но не действовало, ибо нет действия там, где все - тщетность.