Геннадий Гор - Геометрический лес
помешать мне.
А потом мы текли вместе с толпой к выходу, не сливаясь в одно целое, и на суетливой шумной улице снова остро ощущали присутствие друг друга, как в тот миг, когда закрылась дверь за словоохотливым физиком.
Мне никогда не забыть, как закрылась дверь и мы наконец остались вдвоем. Все вдруг исчезло, вещи стали невидимками, и только стены напоминали о себе и о том, что они отделяют нас от всех и от всего, надежно нас охраняя.
А потом Анюта опять о чем-то рассказывала, пытаясь своим рассказом разомкнуть тот невидимый круг, который очертил подобревший ко мне случай. Ей еще нужно было прошлое, я же нуждался только в настоящем, и мне хотелось, чтобы оно длилось, длилось, длилось, не меняясь и ни на миг не разделяя нас.
Мы спали вместе, ели вместе, ходили вместе, и я забыл о своей мастерской, о незаконченной картине, а Анюта-об аэропорте и о прозрачном воздушном пространстве, притворявшемся небом, о летчиках и своих подругах-стюардессах и о своих отнюдь не легких обязанностях.
Там, над облаками, она работала, разносила прохладительные напитки, кисло-сладкие конфетки и улыбалась, улыбалась, улыбалась. Ее улыбка тоже была на службе, она помогала пассажирам забыть о том, что под ногами у них бездна, а привычная твердая земля далеко-далеко внизу.
Помнила ли она сама о том, что под ее красивыми. полными ногами, на которые бросали взгляд и стыдливо отводили глаза и безусые юноши, и среднего возраста солидные люди, и старцы с искусственными зубами, помнила ли она, что под ногами, за обшивкой самолета, пряталась бездна? Да, помнила, особенно когда возникало нечто непредвиденное и его нужно было скрыть от пассажиров, а особенно от нервных пассажирок. Какую выдержку надо было иметь, чтобы беззаботно улыбаться, думая не о себе, а о пассажирах...
Мне тоже Анюта улыбалась, хотя под ногами у меня была не бездна, а твердая, надежная земля. И ее улыбка мне была нужна еще больше, чем пассажирам. Но мне нужна была не только ее улыбка и ее руки с подносом для кисло-сладких конфеток, но она сама, она вся, от головы до ног. Она нужна была мне каждый день, каждый час, каждый миг. Но дни шли, часы торопились, минуты мелькали, и скоро должен был наступить тот день, когда отгул кончится и безразличное к моим чувствам пространство снова и надолго отберет ее от меня.
"Никто не знает секрета, как остановить или хотя бы задержать слишком торопящееся время",-думал я, держа на своих коленях Анюту, чувствуя не только полноту ее тела, но и полноту ее бытия. Она была здесь, вся здесь со мной, и только мысль ее убегала в аэропорт, где ее ждали дела.
Она была здесь, со мной, но я уже наскучил ей, и она искала разнообразия то на улице, то в театре, куда , вела меня, достав дефицитные билеты через одну из своих подруг.
Признаюсь, я не люблю театра. Мне кажется слишком неестественным поведение взрослых людей, надевших не свои костюмы и платья и пытающихся чужую, занятую на час жизнь выдать за свою собственную. Сидя в зале в удобном кресле и смотря на сцену, я ни на минуту не в состоянии забыть и забыться, как это бывает во сне или в похожих на сны фильмах Чаплина, Тарковского или Феллини.
Я ходил в театры для того, чтобы продлить время, проведенное вместе с Анютой, чувствовать ее возле себя, прохаживаться под ручку с ней по фойе в минуты антракта или сидеть за столиком в буфете и пить из полупрозрачных театральных стаканов вполне реальное пенистое пиво.
Чтобы подчеркнуть реальность Анюты, все вокруг становилось менее реальным: улицы, дома, пешеходы. Все становилось фоном, как на портрете, который пыталась создать сама жизнь.
37
Отгул кончился, и Анюта, поцеловав меня, уехала в аэропорт. Пространство, которому она так старательно и усердно служила, снова отозвало ее.
Пространство! Никто из моих современников не думал столько о нем, сколько думал я. Я думал, какой большой была земля в конце прошлого века, когда молодой писатель Чехов ехал месяцами по бесконечной Сибири на почтовых, чтобы увидеть не так уж нужный ему Сахалин. Сейчас пассажиров тоже часто гонит не нужда, а призрачное желание, но на свидание с самой далекой точкой намного уменьшившегося земного шара они тратят не годы и месяцы, а минуты и часы. Родись Чехов па полвека позже, он летел бы на Сахалин в удобном салоне самолета, видя улыбку моей Анюты и беря своими тонкими, длинными, впрочем, еще не чахоточными пальцами кисло-сладкую конфетку с услужливо протянутого подноса.
Цивилизация торопилась вперед, гналась сама за собой, спеша удовлетворить все желания людей, сжимая время и сокращая пространство, но разлука так же томила влюбленных, как в эпоху неолита или мезолита.
И мне было не по себе от одной мысли, что я не увижу Анюту ни сегодня, ни завтра.
Когда тоска стала нестерпимой, я отправился в мастерскую, где мой напарник Смирнов усердно трудился, создавая не дававшийся ему очередной натюрморт.
Увидя меня, он обрадовался мне, повеселел. На днях Вологодский музей приобрел у него две картины. Картины уплыли из скучной мастерской, чтобы украсить веселую стену музея, выглядящую всегда празднично и окруженную толпой зрителей, пытающихся войти в контакт с действительностью, переселившейся из обыденной жизни на полотно.
Мне тоже нужно было искать контакты с моей собственной незавершенной картиной, у которой я давненько уже не стоял с кистью, размышляя о том, что такое лес.
Лес-это опровержение суеты, утверждение полноты бытия, надежда, что когда-нибудь осуществится единство человека с природой, о котором мечтали все поэты, начиная с Гомера. Лес - это одно из самых чудесных созданий эволюции биосферы, живая поэма, в которой слова превратились в деревья, не потеряв ничего, из чего состоят и что содержат слова.
Я стоял перед своей картиной, и мысль моя двоилась: одна половина оставалась здесь, в мастерской, а другая летела, чтобы догнать Анюту, настичь только что поднявшийся над аэродромом, наполненный пассажирами самолет и сопровождать Анюту в ее пути.
В таком нервном состоянии трудно работать. Но я брал в руки кисть и, выжав из тюбиков краски, прикасался своим отсутствующим чувством к картине, не умея помочь ни ей, ни себе.
Лес! Ведь я его начал писать еще до знакомства с Анютой, когда никто и ничто не мешало моему слиянию с ним на холсте, когда мысли и чувства превращались в небо, в ветви, в стволы-с помощью красок или даже вопреки им. Смешно было читать эстетические труды, в которых кандидаты и доктора наук пытались с помощью немых и слепых слов, закованных в броню поверхностной логики, объяснить нечто необъяснимое, как моя нынешняя тоска по улетевшей от меня Анюте.
Когда я писал лес, я тоже тосковал, но это была совсем другая тоска. И вот теперь я стоял возле своей незаконченной картины и удивлялся, как мне удалось свою тоску превратить в лес, где куковала невидимая, но живая кукушка.