Эрнст Бутин - Лицом к лицу
Юра чем-то стукнул по столу, звякнул. Чертыхнулся шепотом.
— Я схожу к матери, отмечусь, — сказал деловито и грубо. — Потерпите еще немного.
Дверь захлопнул, но Юрий Иванович встал, приоткрыл ее. Проследил, как Юра сгустком черного прошел сквозь тьму, вынырнул из нее, облитый светом лампочки веранды, взбежал легко и пружинисто на крыльцо, исчез в доме. Юрий Иванович окликнул Рекса. Тот возник сразу и, ластясь, взблескивая колдовской прозрачной зеленью глаз, шмыгнул внутрь. Юрий Иванович долго тискал его, тормошил за длинные мягкие уши, зарывался лицом в густую, почти не пахнущую псиной шерсть.
— Посмотрите-ка на него. Ай да Рекс! — Юра опять возник в двери. — Интересно, как он вас себе представляет?
— Мне гораздо интересней, как ты себя представляешь, — Юрий Иванович оттолкнул собаку, которая стремительно нырнула под кровать, охлопал руки.
Юра промолчал. Запер дверь, повозился у стола.
— Зажгите спичку.
Синевато-белый огонек зажигалки отшвырнул ночь в углы, кинул по стене огромную, переломившуюся на потолке, тень Юры, сверкнул бликами на гладком боку длинногорлой бутылки, белом изгибе тарелки.
— Что это? — удивился Юрий Иванович.
— Это я от Лидки принес. Набрал всего понемногу. Вы обедали-то когда, есть, наверно, хотите?
Юра взял зажигалку, зажег фонарь. Стало светло, уютно, буднично.
— Спасибо. Есть я, правда, не хочу, но спасибо… Весело было?
— Да всяко. И весело, и не очень. Болтали, вспоминали. Девчонки даже слезу пустили, — Юра сдернул с крючка раскладушку, с треском расправил ее алюминиевые суставы. — О вас много спрашивали.
— Вот как? — Юрий Иванович не удивился, но решил, что надо изобразить изумление. — Поразил я одноклассников?
— Ага, — сухо подтвердил Юра. — Они подумали, что вы «с приветом». А я вас представил писателем-фантастом, которого не печатают. Про космос рассказал, про то, как здесь всякие дома понастроят. Про бабочку эту самую рассказал, будто вы такой рассказ написали, но вас, оказывается, опередил американец. И еще будто вы написали, как один мужик в свое детство попал и сам с собой встретился.
— Не догадались? — встревожился Юрий Иванович.
— Не, кто ж такому поверит. Один Владька вроде что-то почуял… Мы поделимся с вами постелью? — Юра подошел к кровати, посмотрел исподлобья.
— Конечно, конечно, — Юрий Иванович вскочил. — Пойду покурю. Не бойся, я в рукав. Мать, если выйдет, не заметит.
— Она не выйдет. У нее голова разболелась, От радости за меня, должно быть, — Юра усмехнулся. Сдернул одеяло, простыню, а когда Юрий Иванович приблизился к двери, добавил полуудивленно, полунасмешливо: — Она мне знаете чего наговорила? Будто весь день места себе найти не могла: все казалось ей, что мой отец где-то рядом бродит. Вот хохма, да?.. Может, она вас каким-то образом почувствовала? Я уж и сам сомневаться стал: а вдруг вы — это не я, а батя? Если бы не знал точно, что он под Ясной Поляной погиб, поверил бы.
Юрий Иванович, откинувшись затылком к теплым, шершавым доскам сарая, смотрел в небо и пытался проглотить горький, колючий комок.
— Ты ее не огорчай, — хрипло сказал он. Кашлянул, прочистил горло. — Самая великая это мука видеть ее слезы да седину, поверь мне.
— Я, что ли, ее огорчал? — неуверенно отозвался Юра. — Вы ее и обидели, когда…
— Что ты, что я — один черт! — перебил Юрий Иванович. — Не найдешь ты себе за это прощения в старости. Сам себе простить не сможешь.
Он, разжав пальцы, выпустил окурок, скользнувший к земле красной, светящейся линией. Наступил на него, раздавил, крутнув подошву.
Вошел в сарай. Юра сидел на раскладушке, широко раздвинув колени, положив на них руки отчего кисти их свисали как-то безвольно и обреченно.
— Выпьете? — кивнул на бутылку, и взгляд стал выжидательно-пренебрежительным. — Хочется, наверно?.. Давайте, я ваши крабы на закуску открою, — протянул ладонь, шевельнул пальцами.
— Крабы — табу. Это подарок товарищу Борзенкову, — Юрий Иванович сел на кровать, почти лег, выставив живот. — А ты выпьешь со мной?
— Нет, не буду. Не хочу.
— Ну и я не буду, — Юрий Иванович выпятил в раздумье нижнюю губу, шевельнул пальцами по одеялу.
— Мы как на вокзале. Перед прощанием, — заерзал Юра. — Все сказали, а времени еще навалом… Ну что, дала вам Что-нибудь эта поездка сюда?
— Мне? — Юрий Иванович перекатил голову по стене, посмотрел изучающе. — А что она могла мне дать? Все это, семнадцатилетие свое, я уже пережил когда-то… Так, картинки прошлого, как в музее, — он говорил нарочито скучным голосом, чуть ли Не зевая, чтобы позлить Юру. — А тебе мое появление что-нибудь дало?
— Конечно, — Юра дернул вяло плечом, оглядел свои руки. — Я уже говорил вам, что никогда таким, как вы, не стану. Теперь знаю это твердо.
— Дай-то бог, — Юрий Иванович отвернулся, посмотрел в потолок. — Пока тебя не было, я думал о твоей судьбе. И решил: знаешь, кем тебе надо стать?
— Кем? — в голосе Юры скользнули тревога и даже испуг.
— Поступай-ка ты, братец, в институт кинематографии. На актерский. А потом, глядишь, и режиссером станешь. Конечно, конкурс бешеный, но, думаю, ты пройдешь. Способности у тебя есть…
— Какие там способности, — засмущался Юра.
— Знаю, что говорю, — оборвал Юрий Иванович. — Лицедей ты отменный… В конце концов, думая о твоем будущем, я забочусь и о себе.
И, не спеша, с паузами, словно размышляя вслух, принялся рассказывать о кино, о малокартинье, которое как раз в эти годы будет осуждено, о фильмах, которые потрясли или просто понравились, о режиссерах и актерах, о кинофестивалях и кинозвездах, о «новой волне» и «рассерженных молодых людях», о Феллини, Антониони, Куросаве, Бергмане, Михалкове…
Юра слушал тихо, не перебивая, не переспрашивая.
Юрий Иванович поднял голову.
Юра спал, сунув под затылок ладони. Лицо было ясное, спокойное, рот слегка приоткрыт, и в уголке его, совсем по-детски, поблескивала слюна; иногда он чмокал, дергал губами и тогда обиженно, беззащитно морщился.
Юрий Иванович встал, убавил фитиль, пока тот не превратился в тоненькую сияющую полоску; сразу подползли из углов тени, окружили прозрачным полумраком стол. Юра застонал, повернулся на бок, промычал что-то и задышал ровно, глубоко, точно мужчина, уставший от нелегких забот и трудов.
Юрий Иванович лег на кровать, тоже подсунул руки под голову, как незадолго до этого Юра, и уставился в потолок. Стало грустно, но не тягостно-грустно, не пасмурно на душе, не тоскливо, а так, как бывает, когда, набегавшись по городу, вымотавшись в пустопорожней болтовне и сутолоке житейской суеты, окажешься вдруг где-нибудь на весенней поляне в березовой роще, среди белых, словно вертикальные столбы света, стволов, и оглянешься, и изумишься, и сядешь, задумавшись, в мягкую зеленую траву. Юрий Иванович увидел и эту поляну, этот березовый свет, потом он увидел свою комнату у Ольги Никитичны, потом — сильные, ленивые волны моря, медленно и широко несущие к нему от горизонта белокурчавые гребни свои, и ему стало беспокойно, тревожно, он понял, что должен — будь что будет! — пойти сейчас к матери, упасть к ее ногам, выплакаться, вымолить прощение.