Джеймс Ганн - Мир-крепость
Откинув голову назад, я рассмеялся. Эхо отразилось от стен и обрушилось на нас. Он покраснел, глаза его потемнели, и я понял, что смех был правильной реакцией. Но вскоре лицо его обрело обычный цвет, и он вновь улыбнулся.
- Отлично, Уильям, - сказал он, - я люблю тебя все сильнее. Тяжело будет мне сделать то, что я должен. Избавь меня от этого, Уильям, и скажи, где камень.
Я спокойно смотрел на него. и молчал.
Вздохнув, Сабатини махнул щипцами.
- Снимите с него ботинки, - печально произнес он. Маленький Агент снял с меня ботинки; пол под босыми ногами был холоден как лед. Сабатини опустился передо мной на колени, как язычник перед божеством в своем капище, и тронул пальцем мою левую ступню. Я с трудом подавил дрожь.
- Такая красивая белая ступня, - сказал он, - как жаль, что придется ее изуродовать. - Он опустил щипцы, я не мог их видеть, но зато чувствовал их холод на своих пальцах. - Эх, Уильям, - вздохнул он. - Добрый Уильям, бедный Уильям.
Он дернул рукой и поднял ее. Огонь охватил мою ступню, метнулся вдоль ноги, через спинной мозг в голову и там взорвался. С беззвучным криком я втянул воздух: удержаться от этого было просто невозможно. Волны боли захлестывали мое тело, я стискивал зубы, моргал, потому что слезы заливали глаза, и пытался улыбнуться.
Боль! Представить ее невозможно. Нам кажется, что мы можем вынести все, что такие пытки не смогут вырвать тайну из губ, не желающих отдавать ее. Мы сильны, горды и смелы. Мы клянемся молчать. Но наше тело обращается против нас, ломает нашу волю и выдает нашу слабость. Это свинство - делить человека пополам, чтобы одна часть боролась с другой, чтобы они терзали друг друга. Когда тело слабо, воля не должна быть сильной. Но я не скажу...
Боль отхлынула, сосредоточившись в ноге, в пальце.
- Ну, - сказал Сабатини, - было не так уж и плохо, правда? Не очень-то и больно, да?
Он раскрыл щипцы, и что-то маленькое упало на пол. Сабатини встал, посмотрел на мои ноги.
- Бедный пальчик, - промолвил он.
Высокий Агент изнемогалот смеха, у него тряслись даже уши. Сабатини заглянул мне в глаза, помахивая щипцами. Я не мог отвести от них взгляда, словно его притягивала какая-то мистическая сила.
- Где камень, Уильям? - с мольбой в голосе спросил Сабатини.
Я молча смотрел на клещи.
- Ладно, - сказал он. - Завтра займемся следующим пальцем. Потом еще одним и так далее, пока все не станут выглядеть одинаково. Потом, если ты не станешь моим другом, примемся за руки, а когда закончим с ними, придумаем что-нибудь еще. У нас много времени, Уильям. Мы еще научимся жить в дружбе... ты и я.
Они освободили мои руки и ноги и поставили меня на пол. Я дрожал всем телом - они содрали с меня одежду. Потом сняли пояс, и я остался перед ними голым. Быстро, чтобы Сабатини не поймал меня на этом, я взглянул на левую ступню. Из мизинца, оттуда, где раньше был ноготь, текла кровь. Такая маленькая штучка, а столько причиняет боли.
Однако нагота была еще хуже боли. Не из-за холода и сырости, просто трудно сохранить силу и гордость без одежды. Сдирая с человека одежду, с него срывают достоинство, а без достоинства он ничто.
- Спокойной ночи, Уильям, - мягко сказал Сабатини. - До завтра.
Он улыбнулся, и меня вывели. Я хромал, когда они вели меня по длинному коридору к маленькой деревянной двери, обитой железом. Открыв ее, меня втолкнули в камеру; я споткнулся и упал на охапку соломы. В ней что-то ползало и шуршало, но я слишком устал, чтобы обращать на это внимание. Сев на солому, я подтянул колени к подбородку и попытался забыть о боли, которую испытывал сейчас, и о той, которая ждет меня завтра, послезавтра и еще потом, пока я не начну говорить. Я пытался забыть о щипцах.
Почему я должен терпеть такие мучения? Жизнь не должна превращаться в агонию, она должна быть исполнена свободы, гордости и любви. У меня же не было ничего такого. Почему бы не отдать им этот камень? Пусть дерутся из-за него, пусть убивают друг друга... не мое это дело. Это всего лишь округлый камешек, который ничего не значит, а если даже и значит, они все равно никогда этого не узнают.
Однако я знал, что не скажу им, где он. Только это и осталось у меня. Я буду молчать, и боль будет продолжаться вечно.
В камере что-то шевельнулось, что-то большее, чем бегающие и шелестящие создания. Я застыл, пытаясь разглядеть, что это, и постепенно глаза мои привыкли к темноте. В углу сидел человек, я различал контуры тела.
По старой соломе, воняющей сыростью и затхлостью, я пополз к нему, а когда оказался рядом, понял, что это женщина, такая же нагая, как и я. Старая женщина, с высохшим, сморщенным телом, потрепанным лицом и спутанными волосами.
- Карло, - пробормотала она беззубым ртом. - Карло? Ты вернулся? - Страх в ее голосе смешивался с надеждой. - Не делай мне больно, Карло. Не надо больше. Я сказала тебе все, Карло. Где ты, Карло? Я тоскую по тебе. Только не делай мне больше больно. Я сказала тебе, где он. Ты же сам видел меня. Я бросила его на поднос пожертвований... там, в Соборе...
Дальше я не слушал. Я понял, кто эта старуха.
Фрида.
13
Бегом, бегом, бегом сквозь тьму, хотя бежать нет причин. Так трудно бежать, когда темная тропа ощетинилась остриями, а боль пронзает тьму, и от этого она становится еще чернее.
В ночи звучат вопрошающие голоса, но я не могу ответить, потому что губы мои запечатаны, я не могу шевельнуть ими, не могу их разомкнуть, даже чтобы крикнуть, и не могу остановиться, хотя тропа ощетинилась остриями, и боль сильнее...
Она уже совсем рядам, они настигают меня, потому что я, не могу бежать быстро. Они окружают меня, разевают пасти, готовы разорвать меня. Челюсти начинают смыкаться...
Я проснулся. Я всегда просыпаюсь, прежде чем челюсти и щипцы сомкнутся на мне. Сколько уже раз я видел этот сон! Не помню. Я здесь всегда. Я посмотрел в угол, где раньше лежала Фрида, но он был пуст. Фриды больше не было, ее забрали... сколько же дней назад? Я пытался вспомнить, но не мог. Сколько раз я был в пещере с тех пор, как забрали Фриду? Пятьдесят? Сто? Нет, так много не могло быть.
Впрочем, это уже не имело значения ни для меня, ни для Фриды. Она умерла.
Скоро и я умру. Никто не смог бы пройти через то, что прошел я, и жить после этого. Я умру, а они придут и будут смотреть на меня так, как смотрели на Фриду, и поднимут мое тело, и отнесут его куда-то или просто оставят здесь, чтобы оно сгнило, и тоща Сабатини явится сам. Я ждал этой минуты с радостью, представляя тебе выражение его лица.
Я молчал.
Он же говорил часами, этим своим бархатным кошачьим голосом, умолял, выжидал и снова мурлыкал. Он говорил и говорил, а потом приходила боль.
"Фриды нет, - говорил я сам себе, - и мне не с кем поговорить, и я должен сидеть один, голый и замерзающий, без собеседника, ибо не могу разговаривать с Сабатини".