Михаил Емцев - Клочья тьмы на игле времени
В воду перестали подмешивать сонное зелье, и Мирандо почти не спал… Но вроде бы не страдал от бессонницы. Выбился из сна и сгорал в думах. Лампа горела на столе. Не писал, а все раздумывал. Кормить его стали немного лучше. А силы уходили. Незаметно и неуклонно. Сжигал себя. Шел на износ. Лампа горела.
Беззаветней, чем когда-либо, надеялся на помощь Друга. Раньше казалось, на все пойдет, чтобы сохранить жизнь, добыть свободу. Но не предвидел, чего от него потребуют. Как будто обо всем передумал, а такого предвидеть не сумел. Потому и чувствовал, что не сделает так, просто не сможет. Прислушивался к себе с каким-то удивлением, с посторонним интересом. Мысленно убеждал себя, что если захочет, если действительно захочет, то и сделает. Но как только принимался обдумывать все, так сразу же натыкался на какое-то глубинное сопротивление. По инерции еще размышлял, но уже знал внутри себя, что не сможет. Это было бы слишком. С таким грузом на сердце уже не подняться, не выжить. Да и жить-то для чего растоптанному вконец? Для чего? Ведь твердо знал, что земною жизнью любая другая жизнь кончается, что ничего не будет потом.
А если так, то возможно ли ради бренной жизни этой дух свой убивать? Как существовать потом, ненавидя себя, свое предательское тело, которое толкало его на унижение из одного животного страха?
Но и костер страшил. Ужасал!
Вот наденут на него жуткий санбенито. (Черти корчатся. Адское пламя лижет. Серные огоньки вспыхивают. Котлы с грешниками кипят.) Язык особыми тисками зажмут, чтобы не мог богохульник кричать, не смущал бы, окаянный, речами предсмертными честных обывателей. Сунут длинную свечу ему в руки. Цепь вокруг тела обмотают. Солдаты и монахи с факелами по обе стороны выстроятся. Погребальные молитвы затянут они, как поведут его на аутодафе. А в часовне колокол зазвонит. Начнется панихида за упокой души приговоренного. Еще живого отпевать будут. Вот как оно все получится. Вот как… Но не санбенито и не тиски страшны, не панихида. Хворост подпалят под ним. Жечь станут на медленном огне. Как долго это будет, пока смерть придет! Как долго! И мука страшна, но ожидание ее, быть может, куда страшнее.
Вконец измучился. Есть почти совсем перестал. Только воду пил неудержимо и жадно. Но жажда не исчезала. Желудок водой наполнялся, а язык горел. В животе булькало, когда вставал, а пить все хотелось.
Видения стали являться. Горация Метелла белой тенью скользила над каменным полом. Руки протягивала. Куда-то звала. Одежды ее как от ветра нездешнего раздувались. Манила его. А он все не шел, не мог пойти. И улыбка ее, всепрощающая, озаренная, знающая улыбка мертвых, которые снятся.
Вскакивал с постели. Стучал кулаками в дверь. Лампу у стража требовал. А она на столе горела. Масляным сумраком стены красила.
Однажды вырвался из постоянного своего оцепенения. Опасные путы разорвал, как сквозь смерть пробился. Не помня себя, схватил перо, крупно, во всю страницу «Защитительная речь» начертал. Сразу и легче стало. Жар схлынул. Даже легкий озноб бить стал. Будто резко вдруг похолодало в сырых подземельях. Впервые за долгие дни заснул. А как проснулся, чувствуя во всем теле непонятную легкость, сразу же за работу принялся. Знал, что перешел свой Рубикон, преодолел. Писал быстро, лихорадочно. Чувствовал, что хорошо получается, убедительно.
Кое-что и для самого себя прояснил. Многое ясно увидел в учении своем. Что раньше выглядело расплывчатым, обрело вдруг яркую плоть и какую-то сверхчеловеческую страстность.
Про то, что никому его защитительная речь, в сущности, не нужна, старался даже не думать. Все надежды возлагал на Друга. Верил, что тот сумеет помочь, не оставит в беде.
Почти в один присест написал всю защиту.
Перечитывать даже не хотелось. Не мог заставить себя возвращаться. Сердце торопилось. Он едва за ним поспевал. Быстро перебелил текст. Застучал в дверь. Отдал офицеру бумагу. Тот принял ее, не снимая перчаток. Молча поклонился и, лязгая шпорами, ушел в черноту отворенной двери…
А сердце все торопилось, наперед загадывало. Хотелось верить, что все теперь завертится, закрутится. Кончатся несменяемые и душные сутки его заключения. Бдения и страсти его закончатся.
Но ничего не менялось. Разве что спать стал немного получше. Лампу по-прежнему приносили по первому его требованию, но на вопросы не отвечали.
Пользуясь возможностью, написал прошение на имя великого понтифика. Офицер взял бумагу в руки. Секунду подержал ее. А потом молча покачал головой и возвратил Мирандо. Вроде бы незначительное событие. Совсем не неожиданно. Но почему-то страшно ему сделалось после. Будто все окончательно сжег он за собой и предоставлен страшной своей судьбе. Отдаленность от всех, обреченность свою ощутил.
Вновь потянулось однообразное, беспеременное время.
Но однажды, восстав от сна, он обнаружил, что пюпитр и все письменные принадлежности унесены. Бросился к двери. Застучал что было сил. Но никто не открыл ее и никто не спросил, что ему надо. Таков был ответ на его выбор. И от этой грозной молчаливости тоскливое предчувствие еще сильнее сжало сердце. Жутким холодом вдруг повеяло в камере. Понял, что превратилась камера заключения в камеру смертника.
Но проходили ночи и дни, а ничего не случалось. Порой казалось, что и допросы, на которые его вызывали, и защитительная речь только приснились ему. Даже облик Друга стал забываться. Все труднее удавалось воссоздать в памяти туманные, расплывчатые черты. Но сердце по-прежнему вздрагивало, когда он думал о Друге. Последней умирает в человеке надежда. Надежда не умирала. И узник жил ее жизнью.
…Опять они застали его врасплох. Разбудили лязгом запоров и скрипом. Это была их излюбленная метода.
— Мирандо! На допрос!
На допрос? Опять? После обвинительного заключения?
Еще не совсем проснувшийся, шел он по каменным галереям подземной тюрьмы. Все смешалось в голове, он перестал разбираться в последовательности событий.
— Вы уверены, что меня вызывают на допрос, а не на заседание конгрегации? — спросил он стража и проводника своего.
Но кавалер в маске ничего не ответил ему. Только повелительно махнул рукой в черной перчатке. И перстень безнадежной звездой сверкнул в рассыпающемся свете факела.
Со странной улыбкой предстал он перед своими следователями. Уставился на сомкнутые удлиненные ноги распятого.
Друг улыбнулся ему почти открыто. Фанатик холодно смотрел на него из своего далека, отрешенно и незаинтересованно разглядывал.
— Высокий суд отправил ваше дело на доследование, — сказал Друг. — Он нашел неубедительной преамбулу следствия, которая характеризует вас как еретика. Эксперты-теологи квалифицируют вас как еретика нераскаянного. Вы улавливаете разницу?