Ярослав Голованов - Победа Альбрехта Дюрера
— Откуда это, Курт, а?
— Кажется, Гёте… — сказал я.
— Да, Гёте писал о нас! Ведь мы воплотили все сокровенные желания в телесных образах… Хотя нет, еще не все… Сейчас мы воздействуем лишь на некоторые признаки, но это только начало, — голос Вальдена звенел. — Мы сможем создать совершенно новые формы живых существ, да простит мне господь эти слова… Человек! Разве так уж рационально устроен он? Ты задавал себе когда-нибудь вопрос, зачем сейчас человеку нужны брови, например, или ногти на ногах? Если потребуется, я смогу создать новое лицо человека, — лицо рационально сконструированное, с глазами, поднятыми выше лба, с одной ноздрей (а почему, собственно, их должно быть две?), с рассчитанными акустиками ушными раковинами, способными улавливать ультразвуки. Ты представляешь себе сонату фа-минор Бетховена в переложении на ультразвук?
— Вы мечтаете создать чудовище?! — воскликнул я.
— Красота человека?.. Да есть ли понятие более условное? — Вальден презрительно усмехнулся. — Привычка, не больше. Жаба, очевидно, считает Аполлона уродом. Для того чтобы сравнивать, нужен эталон. Расстояния мы измеряем в метрах, радиацию — в рентгенах, а красоту? Венера Милосская? Ну, а почему, собственно, Венера? А если даже и Венера, то как сравнивать? Дело не в красоте, Курт! — Он опять перешел на быстрый взволнованный шепот, — В наших руках будет великая сила: мы сможем направленно изменять себе подобных. Если бы нас поняли в тридцать четвертом, то в Германии уже была бы настоящая новая раса арийцев. И тогда бы не потребовалось измерять циркулями череп для определения его чистоты…
— Новая арийская раса? — перебил я шефа.
— Конечно! Но теперь не те годы. Само понятие чистоты расы так загажено этими молодчиками Розенберга и Геббельса, что трудно говорить об этом всерьез. Но… Годы идут, времена меняются, и нужно вынуть руки из карманов, как любил говорить твой отец, нужно работать.
16 августа. Странное чувство владело мною все это время. Меня очень увлекала работа, и, забыв обо всем, я засиживался вечерами в лабораториях корпуса N. Но в те немногие свободные вечера и воскресные дни, которые у меня оставались, я старался взглянуть на себя со стороны, осмыслить не процесс своей работы, не технику, а… — может быть, это чересчур громко сказано — ее философское содержание. И невольно вспоминался тот откровенный разговор с шефом, когда он предсказывал будущее своих открытий.
Вальден — расист? В это нелегко было поверить, а еще труднее совместить с его репликами в адрес Геббельса и Розенберга. Как-то, когда он был в нашей лаборатории, разговор зашел о новых сообщениях из США, в которых описывались бесчинства американских расистов в южных штатах. Вальден поморщился и сказал: «Не понимаю, как серьезные люди могут заниматься такой ерундой». Расист не может так сказать. И потом он слишком большой ученый; чтобы скатиться до расизма. Очевидно, он вкладывает в понятие расы какой-то свой, не совсем верный или, по крайней мере, не общепринятый смысл. Да и как можно сравнивать его с этими гитлеровскими маньяками, его, знатока поэзии и живописи, коллекционера гравюр Дюрера, человека, который плакал на концертах Бетховена… И, конечно, это счастье для любого молодого биолога работать под руководством такого ученого…
И я работаю. Работаю и учусь. Оказалось, что знания одной биологии и медицины мало для сотрудников корпуса N. Тем более, что теперь в моем ведении находился «Альбрехт». Рассказывают, что таких аппаратов в институте несколько и тот, что стоит у нас, — еще не самый большой. Каковы же тогда другие?
Когда меня впервые подвели к «Альбрехту» — низко гудящей громаде, занимающей половину просторной комнаты, — я подумал, что и через десять лет не смогу управлять им: сотни кнопок, тумблеров, рубильников, созвездия разноцветных лампочек, экранов, ряды блестящих штурвальчиков, окруженных непонятными загадочными табличками: «питание внешнего контура», «фокусировка у-фона», «блок частотных модуляторов» — все это было знакомо мне не больше китайской письменности.
А теперь я уже спокойно сижу в кресле оператора перед бледно-зеленым экраном ЦЭМа (центрального электронного микроскопа) и уверенно нажимаю на кнопки. Конечно, все это пришло не сразу. Мне много помогали и сам шеф, и Гуго, и Марта.
Гуго Боцке — седой молчаливый человек. Из него еще можно выжать несколько слов о работе, но о себе — никогда. За полгода совместных трудов я не узнал даже, где он живет, женат ли, как попал в институт. Он отлично разбирается в электронике и физике, но биологию знает слабо. Вдвоем мы представляем неплохой «мозговой сплав». Как-то он менял триоды в «Альбрехте». Через маленький лючок с трудом пролезала рука, и он закатал рукав халата. Я увидел длинный шрам, изуродовавший запястье.
— Уж не Адольф ли постарался? — спросил я, указывая на шрам. Адольф — это наш длиннохвостый крокодил. Существо злобы неимоверной.
— Адольф, — мрачно ответил Боцке. — Но не тот Адольф, о котором ты думаешь. Это «сувенир» из Севастополя.
Так я узнал, что он был на русском фронте. А больше, пожалуй, я ничего и не знаю о нем.
— Если и дальше у тебя пойдет так гладко, — сказал мне Гуго в другой раз, дружески похлопав по плечу, — ты угодишь в корпус S.
Но сколько я ни пытался расспрашивать, что это за корпус, он отмалчивался. «На сто марок больше», — это все, что мне удалось узнать.
И все-таки, несмотря на его угрюмость, я чувствую, что он неплохо относится ко мне. Во всяком случае, лучше, чем к Марте.
Откровенно говоря, я не понимаю Марту. Может быть, потому, что еще мало знаю ее. Через месяц после того, как я впервые переступил порог корпуса N. Марту, эту двадцатидвухлетнюю девчонку, Вальден послал в Чикаго. Там происходил конгресс энтомологов, и Марта повезла туда наших муравьев. Ведь они действительно вылупились! Ганс и Герман — длиною 180 сантиметров!
На этот раз шеф изменил себе: впервые за всю историю института (так говорил Гуго) за наш высокий забор вышло в мир одно из детищ Отто фон Вальдена — сверхгигантские муравьи. Правда, институт остался в стороне: муравьи уехали за океан под вывеской новых работ ассоциации энтомологов ФРГ, хотя ни один энтомолог во всей Федеративной республике не имел абсолютно никакого понятия, откуда они, собственно, появились.
Так вот, Марта повезла Ганса и Германа. Шум поднялся необыкновенный. «Дер Штерн» посвятил нашим питомцам половину номера. Ганс (он чуть больше) угодил на обложку «Лайфа», муравьев показывали по телевидению. Кстати, во время передачи Ганс перекусил какой-то кабель и чуть не сорвал всю демонстрацию. С ним было немало хлопот еще в Нюрнберге. Он, едва успев вылупиться из яйца, отодвинул засов своей клетки и кинулся на лаборанта. Муравья загнали обратно при помощи двух огнетушителей.