Дмитрий Биленкин - Бремя человеческое
Лада аккуратно сложила инструменты и вышла — стройный чертёнок в прожжённом комбинезончике. Телегин хмуро посмотрел ей вслед.
— Да, интуиции у девчонки — позавидуешь, — ответил он на невысказанный Рябцевым вопрос. — Ведь предупреждала: не занимай сегодня гостя, вас то есть, делами, прока не будет. Ну, а я, упрямый скептик, не послушался. И вот, пожалуйста: волк не пришёл, «голос бога» сломался.
— Голос…
— Радио, обычное радио! Просто дальняя связь. Но звери не любят, когда из транслятора у них под ухом вдруг раздаётся наш голос, а человека нет. Для них это противоестественно, как… Словом, вы понимаете. Но именно сейчас «голос» был бы кстати.
— Ну, — улыбнулся Рябцев. — «Визит-эффект» — он и есть «визит-эффект». Какую табуретку прикажете переставить? Ничего, как только я уберусь, все придёт в норму.
— Накладки — тоже норма, — без улыбки ответил Телегин. — Норма науки. И жизни. Идёмте обедать.
— Думаете, ваша дочь успела?
— Конечно.
Помыв руки, они прошли в смежную комнату, где на столе действительно уже дымились щи, и, вдохнув этот запах, Рябцев сразу почувствовал зверский голод. Едва они взялись за ложки, как снаружи проглянуло солнце. Неяркое, оно просквозило берёзовую опушку, и свет рощицы заполнил столовую золотистым сиянием, мягко пал на лицо Лады, которая успела переодеться в льняное с вышивкой платье и сейчас менее всего напоминала сорванца-лаборанта. Она держалась оживлённо, но в душе её, казалось, таились задумчивость и грусть, что делало её неуловимо похожей на васнецовскую Алёнушку. Возможно, тому причиной был свет осени, ибо грусть проступала, когда взгляд девушки обращался к окну, за которым плавно кружилась и падала жёлтая листва. Впрочем, это ей не мешало подшучивать над своими кулинарными талантами, что вызывало искренний протест Рябцева, и живо расспрашивать его о космосе, где она, как выяснилось, никогда не бывала.
— И я вас понимаю, — теплея от домашнего уюта, от красоты девушки и красоты осени, возбуждённо говорил Рябцев. — Что может быть лучше этого? — он махнул в сторону окна.
— Ненастье. — Девушка усмехнулась и бросила взгляд на отца, который ел с таким видом, будто коротал досадную задержку.
— Нет, нет и нет! Луна, Марс — это вечная неизменность однообразного ритма, а тут всякое мгновение иное, и даже увядание — это жизнь, а не смерть. В космосе и краски другие, все… Кругом абсолютная физикохимия, чувствуешь себя моллюском, загнанным в скорлупу техники. Странно устроен человек! К чему мы стремимся, как не к гармонии жизни, свободы, красоты и покоя? Но вот же она, здесь, гармония-то… Даже с хищниками вы устанавливаете лад. А мы все куда-то рвёмся, что-то меняем, сами вносим в мир беспокойство… Нет, нет, теперь, когда космос открыл нам свои ресурсы, мёртвое — мёртвому, технике — техниково, пусть работает за небесами. А дом есть дом. Близкое будущее цивилизации, уверен, здесь, в диалектике осмысленного, на новом витке спирали, возвращения к земному, извечному…
— Например, к чаепитию за фотонным самоваром, — вдруг подал голос Телегин.
Лада прыснула:
— Ой, это идея! Надо сшить силиконовый кокошник!
— Помолчи, дочь. — Телегин обернулся к Рябцеву. — Пожалуйста, не обижайтесь: наш заповедник на многих так действует. Вполне объяснимая ностальгия. Тоска по родине, только утраченной уже не в пространстве, как бывало, а во времени, чего не бывало никогда.
— Но это необходимая тоска! — В Рябцеве проснулся не только профессионал, ценящий спор как рабочий инструмент. — Быть может, спасительная! Ведь мы живём на стройке. На стройке! С двадцатого, считайте, века. Ломка, стены падают, сегодня одно, завтра другое, пыль, грохот, лязг. Необходимо, согласен. Но неуютно. И сколько можно?
Казалось, вопрос повис в воздухе.
— Я пыталась поговорить о прогрессе с волком, — наконец задумчиво проговорила Лада. — Да, да, не смейтесь, сама знаю, что глупо… Конечно, он ничего не понял. Ни-че-го-шеньки! Все равно он славный и умница. Знаете, о чем я мечтаю? Прокатиться на сером. Как в сказке…
— Шалишь, красна девица, — отрезал Телегин. — Исследователь! Допрыгаешься.
— Ну и пусть…
— Не дам. Запру и выпорю. Согласно домострою.
— Что так? — удивился Рябцев.
— Она знает.
Лада кивнула:
— Отец прав. Но чему быть, того не миновать.
— Не понимаю…
— Да что там… — Девушка коротко вздохнула. — Обычный принцип дополнительности Бора. Я слишком влияю на объект исследования, потому что их всех люблю. Ушастых, серых, копытных — всех. А этого нельзя.
— Любить нельзя? Да как же без этого?
— Все не так. — Телегин поморщился. — Не так просто. Без любви и травку не вырастишь, и камень не уложишь — верно. А только камень надо обтёсывать, траву подстригать, волка… с ним-то как раз ничего этого не надо. Но не получается любить не любя. Не выходит.
Он замолчал. Молчала и Лада, теперь совсем похожая на васнецовскую девушку. Рябцев отвёл взгляд. Репортёрская профессия с её поспешностью сбора информации не способствует тонкому чувствованию, но сейчас до Рябцева дошло, что его появление и расспросы, а возможно, не только это всколыхнули в отце и дочери какую-то давнюю тревогу, которую оба прятали от самих себя, как прячут мысль об ожидаемом впереди несчастье.
«Ничего не понимаю, — растерянно подумал он. — Мир, здоровье, успешная работа — чего ещё им надо для счастья?!»
Он посмотрел в окно, где сквозь берёзы все так же струился косой золотистый свет и все так же бесшумно летел и кружился осенний лист.
— Пора звать Машку, — отрывисто сказал Телегин.
Девушка встала, но задержалась у окна, на мгновение как будто слилась с сиянием вечера, со всем, что было красотой и покоем осени, её усталой нежностью.
— Не надо звать Машку, — сказала она внезапно. — Сама идёт.
— Где? — сорвался с места Телегин, а за ним Рябцев, но среди оголяемых ветром берёз оба не увидели ничего, кроме прозрачной зыби теней и света.
— Она там, — тихо сказала девушка. — Ей ещё надо дойти.
Губы добавили ещё что-то неразличимое. И хотя, как прежде, вдали не было ничего, Рябцеву показалось, что он слышит тяжёлую поступь. Телегин толчком распахнул окно. С шёпотом берёз ворвался ветер, прошёлся по телу холодком, но ничего этого Рябцев не ощутил: рядом было побледневшее лицо девушки. Юное и тревожное, оно звало спрятать, укрыть, защитить — навсегда и от любой напасти. Мучительным усилием Рябцев смял в себе этот порыв. Его живший сейчас независимо от всего другого слух стал слухом девушки, и в нем было то, что делало порыв нежности и необходимым, и невозможным, даже если бы они были одни.