Василий Авенариус - Необыкновенная история о воскресшем помпейце (сборник)
— Теперь мне можно идти, синьор? — спросил шёпотом Антонио.
— Ступай. Но, как сказано, — я никого не принимаю, ни единая душа не должна знать, что происходил в этих четырёх стенах.
— Синьор хочет делать над этим… «субъектом» научные опыты?
— Да. Но тебя это, я думаю, не касается?
— Точно так. Но, извините, синьор: у меня в груди тоже не камень, знаете, а сердце. Вы не станете его очень мучить?
— Мучить?
— Да, как, бывало, знаете, этих лягушек да кошек. Не будете вытягивать ему жилы, распарывать живот, сдирать с него кожу?
Скарамуцциа нетерпеливо дернул плечом.
— Ты — малолетний. Антонио! Субъект мой — не лягушка, не кошка, а человек, как и мы с тобой. Интересует же он меня, как одушевленная древность, и изучить его с духовной, нравственной стороны я хочу ранее моих ученых коллег. Это ты, надеюсь, понимаешь?
— Как не понять.
Человеколюбивый камердинер на цыпочках удалился. Господин же его уселся за письменный стол, развернул большую, совсем чистую еще тетрадь, вывел на заглавной странице крупными буквами: «Мой дневник о помпейце» и принялся писать самый обстоятельный отчет о том, как был им найден и оживлён помпеец.
Глава третья. Репортер «Трибуны»
Набережная ди Киайя в Неаполе.
Прошло два часа, прошло три; помпеец все еще не просыпался. Нисколько раз Скарамуцциа тревожно подходил к нему, наклонялся над ним: дышит ли он еще? Едва слышное, но ровное дыхание спящего всякий раз успокаивало нашего ученого.
Тут из-за дверей, из третьей комнаты донеслись к нему звуки двух спорящих голосов. Затем раздался легкий троекратный стук в дверь: так стучался один Антонио.
— Entrate! (Войдите!)
Стучавший, действительно, был Антонио. В одной руке у него была вазочка, наполненная визитными карточками, в другой — небольшая пачка таких же карточек.
— Это что такое? — с неудовольствием спросил его профессор.
— Карточки от разных господ, что хотели видеть вашу милость, узнать подробности про воскресшего.
— А ты уже проболтался, что мы его воскресили?
— Ой, нет, синьор! Я от всего отпирался. Да вот эти пятеро, — продолжал Антонио, указывая на бывшую у него в руке отдельную пачку карточек, — просто штурмом ломились в дверь. Еле-еле сдержал их.
— Да кто они такие?
— Газетные писаки. Извольте сами прочесть.
Профессор принял карточки и, хмурясь, прочел сквозь зубы:
— «Бартолино», репортер «Неаполитанского Курьера»; «Меццолино», репортер «Утра»; «Труфальдино», репортер «Родины»; «Педролино», репортер «Жала»; «Баланцони», доктор изящных искусств и корреспондент-репортер римской «Трибуны».
— Ну, да, так и есть! — проворчал он.
— Да, — подхватил Антонио, — четырех-то из них я кое-как еще ублажил; вечерком обещались понаведаться. С пятым же не сладил: ворвался он силой в гостиную и говорить: «доложите, мол, что не уйду, покуда самого не увижу».
Скарамуцциа в сердцах даже топнул ногой.
— Cospetto del diavolo! (Это чёрт знает, что такое!) Нечего делать. Ты, Антонио, побудь уж покамест тут: неравно пациент наш проснется.
Он сам прошел в гостиную. Непрошенный гость развалился в мягком кресле, точно был лучшим другом дома. Это был мужчина средних лет, довольно неказистый на вид и неряшливо одетый, но в правом глазу у него был ущемлён монокль, вокруг измятого воротничка был намотан ярко-пунцовый шарф, приколотый золотой булавкой величиною с маленький грецкий орех и изображавшей мертвую голову; а на толстой золотой цепочке болтался карандаш в форме золотого пистолетика. Впрочем, за качество металла мертвой головы, цепочки и пистолета мы не ручаемся.
При входе профессора, гость на половину приподнялся, небрежно-элегантным жестом пригласит хозяина сесть рядом на диван и сам опустился опят в кресло.
— Лично, signore direttore, я не имел еще чести быть представленным вам, — начал он, — но позволю себе надеяться, что имя здешнего репортера римской «Трибуны» dottore Balanzoni, вам не совсем безызвестно?
— Слышал, — холодно отвечал профессор. — Чему я обязан честью видеть вас, signore dottore?
— Во-первых, я счел долгом от имени всей нашей отечественной печати принести вам искреннее поздравление с вашей удивительной находкой!
Скарамуцциа принял недоумевающий вид.
— Я вас не понимаю, сеньор. О какой такой находке говорите вы?
Гость с приятельской фамильярностью хлопнул его по колену. Bello, bellisimo! (Премило!) Кого вы вздумали морочит? Коли вес Неаполь толкует теперь только о вашем помпейце, так как же мне-то, первому репортеру, не знать о нем? Но что пока известно еще очень немногим — это то, что вы его оживили.
— С чего вы взяли? Неужели Антонио…
— Нет, Антонио ваш, я должен отдать ему честь, нем, как рыба, — с тонкой усмешкой отвечал репортер. — Но отчего же вы сами сейчас так испугались? Что значили ваши слова: «Неужели Антонио?..» Если бы оживление не удалось, то восклицание это не имело бы смысла… Погодите же, куда вы! — вскричал он, удерживая за полу профессора, который вскочил с места. — Ведь помпеец ваш спит; стало быть, вам некуда торопиться.
— Почем вы знаете: спит он или нет?
— Наверное, спит: иначе вы не оставили бы его одного. Только напрасно вы его с первого же раза так основательно напоили.
— Напоил?
— Ну, да, потому что без крепкого вина его, очевидно, сразу бы опять не укачало.
— Ну, Lacrymae Christi вовсе не так уже крепко…
— Однако, в таком количестве!
— В каком количестве? Одна рюмка и ребенку не повредит; а он взрослый мужчина…
— Да ведь с непривычки и почти натощак…
— Как врач, я руководился строгими правилами гигиены, и более полудюжины устриц, поверьте мне, я не смел ему дать.
— Не знаю, как и благодарить вас, signore direttore! — сказал Баланцони, с притворною сердечностью потрясая обе руки ученого. — Благодаря вашей любезной сообщительности, мой завтрашний фельетон, можно сказать, готов: воскрешение из мертвых — раз; рюмка Lacrymae Christi — два; полдюжины устриц — три; сон— четыре… А уж мое дело, фельетониста, разукрасить эти данные подходящими арабесками.
— Maledetto! (Проклятье!) — пробормотал про себя Скарамуцциа.
— Но скажите, signore direttore, — продолжал репортер: — к чему вы делаете из вашего помпейца какой-то секрет?
— Я возвратил его к жизни; значит…
— Значит, можете и распоряжаться им, как вашею собственностью? В наш просвещенный век, слава Богу, свобода личности вполне ограждена, и сам помпеец ваш первый запротестует против вашего самоуправства с ним!