Александр Абрамов - Повесть о снежном человеке
Через день после похорон она доставила мне объемистый пакет, содержащий несколько пухлых тетрадей. В четырех были записки, нечто вроде дневника, в пятой — математика.
Сразу же обожгла мысль: значит, Мерль знал о смертельной угрозе, предвидел ее и сделал все, к чему призывал его долг. Верность призванию. До конца.
И я начал не с объяснений — с математики.
Не буду говорить о его открытиях. Нет человека на Земле, который бы не слыхал о них. За четверть века они двинули в гигантском прыжке вперед не только математику, но и ее сестер — астрономию, кибернетику, физику. Новая математическая модель Вселенной, параметры суб- и суперпространства, уравнения ветвящегося и спирального времени — это горизонты уже не двадцатого, а двадцать первого века.
Как и когда были сделаны эти открытия, почему Мерль не подарил их людям при жизни, он рассказал в своем дневнике — вернее, воспоминаниях, которые записал в один день перед ночью, посвященной математике. «Посылаю вам все, Волохов. Распорядитесь, как считаете нужным. На поношение Давиденкам всего мира и во славу нашей Прекрасной дамы. Дневник объяснит все, даже мое вегетарианство».
Человечество о дневнике не знает. Он лежит у меня до сих пор в потайном ящике письменного стола — четыре пухлых тетради, исписанных четкими, как печатные, строчками. Я не публиковал их. Почему, скажу потом, когда перечту их. Святое всегда свято, как бы вы его ни называли.
Тетради профессора Мерля
Тетрадь первая
«С чего начинается Родина? С картинки в твоем букваре…» А если взглянуть шире: с чего начинается жизнь? Со взгляда, впервые открывающего твой мир. Со склонившегося над тобою лица человека. С еще неясных, нечленораздельных для тебя звуков человеческой речи, прерывающих твой первый крик.
Со мной это было дважды. В первый раз во младенчестве, которого я не помню. Человек никогда не помнит первых своих впечатлений в открывшемся ему мире, когда жизнь властно наполняет еще совсем пустую шкатулку его памяти. Но, вторично родившись, я уже все помню. Шкатулка была не совсем пуста, она хранила генетическую память зверя, знающего, где искать пищу и как защищаться от опасности. Она сохранила и способность человека различать и оценивать увиденное и услышанное, отбирать и осмысливать возникающие ассоциации. Когда шаркают рядом чьи-то мягкие туфли, я знаю, что подходит женщина в белом поправить сброшенное мной одеяло, а звяканье блюдца на столике рядом означает, что мне принесли кисель или чай. Я еще не знаю, что чай — это чай, а блюдце — блюдце, я мыслю образными представлениями, но это первый разумный разговор, который начинает со мною жизнь.
Разговор продолжается. Я вижу белую комнату, три койки, за окном снежный сугроб и своих соседей — человека с забинтованной головой, который все время стонет, и другого, в сером халате. Он часто встает и ходит по комнате, у него большие рыжие усы и веселые мальчишеские глаза. Почему-то он мне симпатичен, я внутренне радуюсь, когда привлекаю его внимание. Все это я осознаю сейчас, вспоминая, а тогда я еще не знал, что такое человек, усы, койка, комната, внимание и симпатичный. Я не понимал этих слов, но уже различал их звучание. И с первых же часов пробуждения знал язык жестов.
Мне хочется пить; я знаю, что воду и чай приносит сестра в белом халате и белой косынке на голове. Я беру пустой стакан и несколько раз вопросительно подношу к губам.
— Пить? — ласково спрашивает сестра.
— Пить, — мгновенно и точно, без малейшего затруднения повторяю я.
Сестра приносит чай. Я дотрагиваюсь до стакана и отдергиваю руку.
— Горячо? — спрашивает усач.
— Горячо, — повторяю я.
— Принеси-ка, Анечка, ему холодной водицы.
Я дотрагиваюсь до принесенного стакана. Приемлемо. Пью.
— Вода, — произносит усач.
— Вода, — повторяю я.
— Мы его в два счета обучим, Анечка, — слышу я, но не могу повторить: слишком много слов.
— Уж ты обучишь! — иронически говорит она.
Я не различаю ни иронии, ни смысла слов, только внимательно слежу за обоими.
— Погоди, — говорит он ей и глядит на меня. — Аня, — отчетливо произносит он, указывая на нее, и тут же добавляет, тыча себя в грудь: — Василий Иванович. Слыхал? Ва-си-лий Ива-но-вич.
— Василий Иванович, — повторяю я за ним и, указывая на сестру, произношу так же раздельно и четко: — А-ня.
Аня, смеясь, убегает. А Василий Иванович, указывая теперь на меня, говорит:
— Николай, Коля.
Потом, добившись моего понимания, называет по очереди все предметы в комнате: окно, стекло, стакан, койка, называет терпеливо, стараясь ничего не упустить, и повторяет все до тех пор, пока не повторю я. Потом лукаво спрашивает, показывая на окно:
— А это что?
— А это что? — повторяю я.
— Балда беспамятная! — сердится он. — Это же вопрос, вопрос. Что это? — спрашиваю. А ты отвечай: окно.
На этот раз я отвечаю на все его вопросы, быстро соображая, что к чему: стекло, стакан, койка, чай. Я еще не сознаю силы своей памяти и способности различать и оценивать зрительные и слуховые впечатления и образы, но уже поражаю учителя своей понятливостью. Через полчаса, возбужденный и радостный, он бежит за доктором.
Доктор молод, не старше меня. В глазах недоверие и любопытство.
— Что-то не так, дружище, — говорит он, — амнезия так быстро не проходит.
— А вы спросите! — хвалится Василий Иванович.
— Говорить учитесь? — спрашивает доктор. — Ну и как? Я молчу. Понятия и звуки — всё незнакомо.
— Что-нибудь хочешь?
— Нет, — говорю я.
Я уже знаю смысл слова «хочешь» и научился различию между «нет» и «да».
— Как зовут?
— Коля.
— А его?
— Василий Иванович.
— Ну, а меня?
— Доктор, — храбро отвечаю я, вспоминая, как его называют.
Он удивлен.
— Ну назови, что видишь в комнате.
Я называю. Отчетливо и бойко. Доктор, совсем уже растерянный, спрашивает:
— А что за окном?
Василий Иванович не говорил мне о снеге, но я мысленно апеллирую к подслушанным разговорам и говорю довольно уверенно:
— Снег.
— Потрясающе! — восклицает доктор. — Вероятно, он знал все это до контузии. Сейчас вспоминает. А ты знаешь, что такое «ник мерль»?
Как мне рассказали потом, я бормотал это, когда меня подобрали у воронки от бомбы. Но я не помнил прошлого и не мог ответить.
А обучение продолжалось. Весь госпиталь принял в нем участие, как в увеселительной игре. Стоило мне заглянуть в какую-нибудь палату — я уже находился на положении выздоравливающего, — как мне из разных углов кричали: