Вячеслав Рыбаков - Гравилёт Цесаревич
Я слушал и думал: красивая девочка, вся в маму. Грудка уже набухает, господи ты боже мой. Неужели у Польки талант? От этой мысли волосы поднимались дыбом, и гордо, и страшно делалось. Хотел бы я дочке Стасиной судьбы? Тяжелая судьба. Хотя есть, конечно, литераторы, которые, как сыр в масле катаются - но, по-моему, их никто не любит, кроме тех, кто с ними пьет по-черному; а это тоже не лучшая судьба, нам такого не надо. Тяжелая, беспощадная жизнь - и для себя, и для тех, кто рядом. Не случайно, наверное, среди литераторов нет коммунистов, а если и заведется какой-нибудь, то пишет из рук вон плохо: сюсюканье, назидательность, сплошные моралите и ничего живого. Наверное, эти люди просто-так и по долгу службы не могут не быть теми, кого обычно именуют эгоистами. Ученый, чтобы открыть нечто новое, использует, например, компьютер и синхрофазотрон; инженер, чтобы создать нечто новое, использует таблицы и рейсфедеры - но литератор, чтобы открыть и создать новое, использует только живых людей, и нет у него иного способа, иного пути. Нет иного станка и полигона. Да, он остроумный и приятный собеседник; да, он может трогательно и преданно заботится о людях, с которыми встречается раз в полгода; да, он способен на поразительные вспышки самоотдачи, саморастворения, самосожжения - но это лишь рабочий инстинкт, который знает: иначе - не внедриться в другого, а ведь надо познать его, надо взметнуть пламена страстей, ощутить чужие чувства, как свои, а свои - как великие, чтобы потом выкачанные из этой самоотдачи впечатления, преломившись, переварившись, когда-нибудь легли на бумагу и десятки тысяч чужих людей, читая, ощущали пронзительные уколы в сердце и качали головами: как точно! как верно!.. и, насосавшись, он выползет из тебя, сам страдая от внезапного отчуждения не меньше, чем ты - но все равно выламывается неотвратимо, отрывается с кровью, испуганно рубит по протянутым вслед в безнадежном старании удержать рукам и оставляет того, ради кого, казалось, жил, в пепле, разоре и плаче. Вот как Стаська меня сейчас.
А иначе - не может. Такая работа.
- Папчик, - тихонько спросила Полюшка, и я понял, что она уже давно молчит. - Ты о чем так задумался?
- О тебе, доча, - сказал я, - и о твоих подданных.
- Ты не бойся, - сказала она, подходя. Уселась на подлокотник моего кресла и положила руку мне на плечо. - Я им вреда не сделаю. Просто надо же их как-то в себя привести. Ну, какое-то время им будет больно, да. Я сейчас вторую часть начала. Все кончится хорошо.
И на том спасибо, подумал я. Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянула Лиза. Улыбнулась, глядя на наше задушевство.
- Родные мальчики и родные девочки! Не угодно ли слегка откушать? Савельевна уж на стол накрыла.
- Угодно, - сказал я и встал.
- Угодно, - повторила Поля очень солидно и тоже встала.
Взявшись с нею за руки, мы степенно, как большие, двинулись в столовую вслед за Лизой.
Она шла чуть впереди, в длинном, свободном платье до пят - осиная талия схлестнута широким поясом. Светлое марево волос колышется в такт шагам. Полечу утром, подумал я. Все равно ночью там делать нечего - в порту, что ли, сидеть? Зачем? Нестерпимо хотелось догнать Лизу и шептать: "Прости... прости..." Мне часто снилось: я ей все-все рассказываю, а она, как это водится у них, христиан, властью, данной ей Богом, отпускает мне грехи... Иногда, по моему, бормотал во сне вслух. Что она слышала? Что поняла?
Мы отужинали. Потом, болтая о том, о сем, попили чаю с маковыми баранками. Потом Поля, взяв транзистор, ушла к себе - укладываться спать и усыпительно побродить по эфиру на сон грядущий, вдруг там какое брень-брень попадется модное. А Лиза налила нам еще по чашке, потом еще. Чаи гонять она могла по-купечески, до седьмого полотенца - ну, а я за компанию.
- Какой хороший вечер, - говорила Лиза. - Какой хороший вечер, правда?
Я был уверен, что Поля давно спит. По правде сказать, у меня у самого слипались глаза; разомлел, размяк. Когда Поля в ночной рубашке вдруг вошла в столовую, я даже не понял, почему она движется, словно слепая.
Она плакала. Плакала беззвучно и горько. Попыталась что-то сказать и не смогла. Вытерла лицо ладонью, шмыгнула. Мы сидели, окаменев.
- Папенька... - горлом сказала она. - Папенька, твоего коммуниста застрелили!
- Что?! - крикнул я, вскакивая. Чашка, резко звякнув о блюдце опрокинулась, и густой чай, благоухающий мятой, хлынул на скатерть.
Приемник стоял у Поли на подушке. Диктор вещал:
"...Приблизительно в двадцать один двадцать. Один или двое неизвестных, подкараулив патриарха поблизости от входа в дом, сделали несколько выстрелов, вырвали портфель, который патриарх нес в руке и, пользуясь темнотой и относительным безлюдьем на улице, скрылись. В тяжелом состоянии потерпевший доставлен в больницу..."
Жив. Еще жив. Хоть бы он остался жив.
Это не могло быть случайностью. Почти не могло.
Кому я говорил, что собираюсь консультироваться с патриархом? Министру и Ламсдорфу...
И Стасе.
Не может быть. Не может быть. Быть не может!!!
Я затравленно зыркнул вокруг. Поля плакала. Лиза, тоже прибежавшая сюда, стояла в дверях, прижав кулак к губам.
- Мне нужно поговорить по телефону. Выйдите отсюда.
- Папчик...
- Выйдите! - проревел я. Их как ветром сдуло, дверь плотно закрылась. Я сорвал трубку.
У Стаси играла музыка.
- Стася...
- Ой, ты откуда?
- Из дома.
- Это что-то новое. Добрый это знак или наоборот? - у нее был совершенно трезвый голос, хорошо. А вот сипловатый баритон, громко спросивший поодаль от микрофона что-то вроде "Кто то ест?", выдавал изрядный градус. Натурально, коньяк трескает. Наверное, уже до второй бутылки добрался. "Это мой муж", - по-русски произнесла Стася, и словно какой-то автоген дунул мне в сердце пламенем острым и твердым.
- А мы тут, Саша, сидим без тебя, вспоминаем былую лирику, планируем будущие дела...
- Только не увлекайся лирикой.
- Я даже не курю. Представляешь, он берет у меня в "Нэ эгинэла" целую подборку, строк на семьсот!
- Поздравляю. Стася, ты...
- Я хочу взять русский псевдоним. Можно использовать твою фамилию?
- Мы из Гедиминовичей. Это будет претенциозно, особенно для Польши. Стася, послушай...
- А девичью фамилию Лизы?
- Об этом надо спросить у нее.
- Значит, нельзя, - вздохнула она.
- Стасенька, ты никому не говорила о том, куда я собираюсь лететь?
- Нет, милый, - голос у нее сразу посерьезнел. - Что-то случилось?
- Ты уверена?
- Да кому я могла? Я даже не выходила, а с Янушем у нас совершенно иные темы.
- Может, по телефону?
- Я ни с кем не разговаривала по телефону, - она уже начала раздражаться. - Честное слово, никому, Саша. Хватит.
- Ну, хорошо... - я с силой потер лицо свободной ладонью. - Все в порядке, извини.