Анна Агнич - Полдень, XXI век, 2013 № 01
Он уже всё понимает, но ещё не верит себе. Вскакивает так, что опрокидывается кресло, распахивает дверь в Юрчикину комнату — пусто. Ни игрушек, ни детской мебели. Пыль, нежилой запах и старая кровать, на которой умирала мама.
— Нет, нет, не может быть… — бормочет Сёма, уже зная, что может.
Он возвращается к компьютеру, ищет семейные фотографии — их нет. Есть родители, но нет ни Тани, ни детей. На фоне моря грудастая девица в купальнике смеётся в тридцать два зуба и обнимает его, Сёму, весёлого и загорелого. Накатывает тошнота, он сидит, пережидает. Трёт висок — нет привычного шрама, под пальцами гладкая кожа. А, ну да, конечно.
Он набирает телефон родителей Андрея Андреича. Трубку берёт Танюшка. Знакомый тягучий голос дочери — в свои одиннадцать лет она выпевает слова, совсем как её мама когда-то:
— Дядя Сёма? — Да, конечно, он ей больше не папа, но всё равно как удар под дых. — Дядя Сёма, мы вас ждём, все уже собрались, только папы нет и вас!
Несколько секунд невозможно дышать. Наконец он выдыхает:
— Танюшка, где твой брат? У тебя есть брат?
— Нет… — растерянно говорит девочка. Трубка клацает о тумбочку, слышны шаги.
— Сёма, что случилось? — Танин голос звучит иначе, ярче, он так давно не звучал.
— Таня, Таня! Где твой второй ребенок, где мальчик? — он пытается говорить спокойно и не замечает, как срывается на крик: — Таня, одно слово, я прошу! У тебя только Танюшка — и больше нет детей?
— Да, нет, конечно. Погодите, Сёма, вам сейчас Андрюша из университета перезвонит.
Он сгибается, как от боли в животе, сползает на пол. Сына не существует и не существовало никогда. Это самое страшное — что его никогда не было. Жена и дочь, они есть, они живые, хоть и чужие. А Юрчик… Он теперь только в Сёминой памяти, больше нигде. И по мере того, как память будет стираться, он будет исчезать, как пар на стекле.
Надо что-то сделать, чтобы не было так скверно. Куда-то себя деть. Сёма медленно, спотыкаясь бродит по квартире. Забирается в кладовую и скукоживается на полу под полкой с пустыми банками от маминого варенья. Ему нужно полежать здесь в темноте, потому что там, где свет, невозможно быть сейчас. Звонит телефон, Сёма не поднимается, не выходит из кладовой. Женский голос в автоответчике:
— Сёма! Это я, Марина. Да сними же ты трубку!
Кто-то чужой, ненужный отпирает дверь своим ключом, ходит по комнатам, стучит каблуками, зовет чужим ненужным голосом. Наконец хлопает дверь. Становится тихо. Нет, не тихо — где-то кричит женщина. Сёма узнаёт этот крик, это она, та самая женщина из Акапулько.
Завтра он, наверное, соберёт ненужные теперь книги, вынесет их как мусор. Может быть, по дороге к нему придёт идея, он замрёт и будет долго смотреть в одну точку, держа тяжёлые книги на весу и не замечая этого. Но это будет потом.
Он выйдет из кладовой завтра. Или послезавтра. Или через неделю. А пока он лежит в темноте, свернувшись калачиком, слушает крик той женщины из мексиканской гостиницы и пытается разобрать слова. Он сжимает ладонями голову, силится вспомнить их — и вспоминает. Семь лет он, оказывается, хранил их на дне памяти, чтобы они выплыли сейчас. Его губы шевелятся, шепчут, выговаривают незнакомые древние слова — и ему кажется, он начинает их понимать.
Александр Сивинских
Rasputin
Рассказ
Надрывно хрипя и матерясь от тяжести моего тела и своих грехов, меня волоком подтащили к проруби, пешнёй выбили зубы, каркнули что-то не по-русски и столкнули тело под лёд. Чёрная, смертельно-холодная вода расступилась сразу до дна — будто открылся колодец в Преисподнюю. Течение с натугой перевернуло меня лицом вверх, смыло грязь стянувших тело пелён, раскинуло руки крестом и понесло. Я то открывал глаза, то вновь закрывал; от этого почти ничего не менялось. Толстый лёд вверху, колючий лёд под веками, вечный лёд в груди. Но вдруг, весь в шлейфах пузырьков, на меня рухнул пожарный багор. Кованый крюк вонзился под нижнюю челюсть, сразу глубоко, до языка.
На этом всё кончилось — для моих убийц, моего Отечества, моего Государя.
Для меня — только началось.
Ленинград, 12 июля 1944 года. Время неизвестно.Сладко ли нежиться в меду? Спроси у того, кто провёл в нём четверть века и ещё три года, и получишь по роже.
Хранители разбили коньячную бочку, топорами скололи с моего тела засахарившийся до стеклянной твердости мёд, а остатки смыли горячей водой. Грохочущие цепи спустились с потолка, чтоб подхватить под мышки мясницкими крючьями, но я гневно оттолкнул их, воздвигся на колени и вознёс хвалы Господу. Не подложному божку никониан-щепотников, милосердному и всепрощающему, а истинному, карающему, грозному Вседержителю старого обряда.
Потом я начал падать, и крючьям нашлось-таки применение.
Те, кто управлял ими, не церемонились, да я и не ждал сестринских нежностей от этих женщин с мужскими лицами и в мужской одежде. Тем больше удивился, когда на железном корыте с колёсами привезли меня не к выгребной яме и не в пыточную, а к лекарю. Величавый старик в белом халате и с нелепой шапочкой на темени долго мял меня сильными пальцами, выстукивал молоточком, светил в глаза слепящим лучом, ковырялся в телесных дырах блестящими инструментами, а под конец больно сжал ятра.
Я отбросил его руку прочь.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал лекарь. — С учётом того, что вам довелось перенести, можно сказать, что вы настоящий крепыш. Раны зарубцевались, мышечный тонус высокий, все реакции в норме. Немного подлатать, подкормить, и будете как новенький. Простите за каламбур. — Он сделал паузу, ожидая моей реакции. Пауза затянулась сверх всякого приличия, и он не вытерпел: — Ведь ваша настоящая фамилия Новых?
Я безмолвно перебирал бороду, разделяя слипшиеся волоски.
— Почему вы молчите, Григорий Ефимович?
Растянув губы в ухмылке, я обнажил беззубый провал рта.
— Ах вот оно что! Ну, это не страшно, протезы мы вам вставим. Желаете золотые? Фарфоровые?
— Из воронёного златоустовского булату, — прошепелявил я, брызжа медовой слюной. — Да смотри, чтоб с молитвой делали!
Ленинград, 19 июля 1944 года. 17–30.Зубы вставили через неделю, да так ладно, что казалось — свои. Наконец-то я смог поесть варёной телятины, и ржаного хлеба, и хрустящего малосольного огурца, а не той сладковатой размазни, которой меня потчевал не то слуга, не то тюремщик — косоглазый и кривоногий киргизец Федька.
Трапеза ещё не была закончена, когда в комнату вошли трое военных. Два солдатика с револьверами сразу встали у двери. Третий, обладатель твёрдых, будто щебень, глаз, прошагал к столу и по-хозяйски уселся за него.