Казимир Баранцевич - Царица бедных. Рассказы
Я содрогнулся, сказавши сам себе эти слова… Мне казалось, что их сказал кто-то другой, так они были беспощадно жестоки. Ничего не увидеть! Да кто же может мне этого не позволить.
Смерть! Да, конечно, она! Это страшное ничто, что крадется как «тать в нощи», что незаметно подходит и стоит сзади нас с поднятою секирой, когда мы легкомысленны, беспечны, веселы, когда мы не знаем ничего, что будет сейчас вот, через минуту… Скольких людей поражала она за торжественным обедом, веселой пирушкой, в дороге, в вагоне, на извозчике, за начатым трудом, не давая дописать строки…
Вот и к тебе, — думал я, она также подойдет потихоньку сзади и обхватит тебя своими цепкими, тяжелыми руками и надавить твою грудь и исторгнет из неё твой последний вздох. И сделает она это тогда, когда ты будешь себя считать счастливее, чем когда-либо в жизни, непременно тогда, чтобы тебе тяжелее было расставаться с этим миром.
И мне тут же пришло в голову наблюдение, вынесенное мною из опыта, жизни. Сколько я ни знал людей, моих знакомых и так просто, известных мне, умерших на моей памяти — смерть всегда являлась к ним в период их наивысшего благополучия. Человек всю жизнь добивался порядочного места, добился, жить бы да жить, — глядишь — умер; другой треть служебную лямку в надежде получить пенсию и отдохнуть — не дослуживает каких-нибудь дней, — умирает; третьему не везло всю жизнь и бедствовал он, и голодал, и холодал, почему-то судьба неожиданно поворачивается к нему лицом, ему начинает везти, всякие удачи, как из рога изобилия, так и сыплются на него, и вдруг почему-то смерть!
Так вот оно где, мое счастье! И каждый час, каждую минуту я могу его лишиться!
Эта мысль наводила на меня леденящий душу ужас. Я не мог пошевелиться, не мог сказать слова, я как бы прирос к своему креслу, сидел недвижим и все смотрел в пространство полуоткрытой двери.
И вдруг сердце мое сильно забилось, потом замерло, как бы перестало биться, потом опять, еще сильнее, затем словно какая невидимая, сильная рука схватила меня за горло и начала душить… В страхе я цеплялся за край стола, за бумаги, бывшие на нем, уронил подсвечник, за ним на пол посыпались бумаги… Я ничего не видел, не сознавал, кроме ужасного страха смерти, с которой, как мне казалось, я теперь боролся.
Соня первая прибежала на шум и приложила мне к носу склянку с лекарством. Через несколько секунд мне стало легче, а затем я совершенно оправился. Мой припадок, видимо, напугал жену и детей, — они смотрели на меня широко раскрытыми, недоумевающими глазами, в особенности Сережа. А у меня было одно сознание, что случись со мною еще один такой припадок, и я могу навсегда лишиться моих ближних, ставших мне теперь такими дорогими; и ужаснее всего было в этом сознании то, что припадки эти нельзя было ни предусмотреть, ни предотвратить: они неизбежно должны были случаться со мною, и каждый из них мог быть для меня смертельным. В этом состояла моя болезнь. Только безусловное спокойствие могло если не совершенно уничтожить припадки, то хоть ослабить их, смягчить; но на такое спокойствие, если бы даже оно и было мне предоставлено, я уже не был способен. Вся жизнь моя прошла в волнениях, в заботах, в борьбе с иссушающими мелочами, также она, конечно, и должна была окончиться. Неудачи, несчастья, разные мелкие житейские беды не могли меня убить, но они надломили мое здоровье, и теперь даже радость, даже приятное волнение могли стоить жизни.
Теперь каждый вечер я ложился спать с мыслью, что не проснусь на утро. Какой-то непонятный ложный стыд не позволял мне перед отходом ко сну прощаться со всеми моими, но этих всех я мысленно соединил в лице самого маленького, — Сережи, и каждый раз приходил к его кроватке прощаться. Иногда он не спал, протягивал мне ручонку, я целовал его в лоб и уходил. Иногда я заставал его уже спящим. Тогда я останавливался перед его кроваткой, долго смотрел на него и думал: «увижу ли я тебя завтра, милый, дорогой сын мой? Ты проснешься в обычное время, захочешь меня видеть, но я не проснусь, я буду лежать недвижимый, холодный, безучастный, и ничто, ничто не разбудит меня от вечного сна!»
Случалось, ночью, томимый бессонницей и предчувствием припадка, я тихонько, на цыпочках приходил в комнаты Павла и Сони и также, в таких же тяжелых размышлениях останавливался перед их кроватями.
«Я не увижу, не увижу вас! — твердил я мысленно: — вы будете расти, мужать, идти по намеченной вами дороге, а меня не будет, и некому будет ни помочь вам, ни направить вас иногда! И рубль заест вас бедных».
О своем ужасном состоянии я говорил лечившему меня доктору. Он делал сосредоточенное лицо, покачивал головой и, признавая мое настроение одним из явлений болезненного состояния, говорил, что нужно надеяться на укрепляющие лекарства.
VIЯ ехал на извозчике. Я ужасно торопился домой. С утра я ощущал странное беспокойство, которое к полудню выразилось в том, что мне, как можно скорее, захотелось быть дома. Я оставил на службе неподписанные бумаги, в неясных, спутанных выражениях пытался что-то объяснить столоначальнику, Ивану Семеновичу, но, конечно, ничего не объяснил, и, как мальчишка, вырвавшийся из школы, бежал из департамента.
Мне казалось, что извозчик едет очень медленно, и я понукал его. Проезжая мимо часового магазина, я взглянул на выставленный в окно циферблат больших часов: было четверть двенадцатого. На минуту у меня явилось сознание, что то, что я делаю теперь — странно, даже глупо.
Зачем я еду домой? Дети — все в гимназии. Оля или хлопочет на кухне, готовя им завтрак, или сидит с какой-нибудь забежавшей «на минутку» знакомой и беседует о делах житейских. Сережа на прогулке с нянькой… Что мне, зачем я еду домой? Там все в порядке, все благополучно. Я не мог ответить на вопрос. Было что-то странное, властное, исходящее не из меня, повелевавшее мне ехать и даже торопиться, и я бормотал про себя:
«Это так… нужно быть дома… непременно нужно быть дома… дома лучше»…
Дома, дома, дома!.. Все помыслы, все желания, все мои нравственные и физические силы были сосредоточены на одном, и были моменты, когда я начинал думать, что схожу с ума.
И вот, в один из таких моментов, когда я терял нить соображения и не понимал, что делается со мною, я не увидел, нет, я почувствовал, что на таком же извозчике, как мой, меня догоняет он. Да, он меня догонял! По торцу мостовой слышался ровно и тяжко отбиваемый такт лошадиных подков; этот звук то приближался, когда замедливался ход моей лошади, то отдалялся, когда лошадь прибавляла рыси, но близко ли, далеко ли, а я его слышал.
Я весь трепетал, я боялся оглянуться, но я отлично знал, каков у него вид. Он был огромный, тяжелый, весь черный, весь мрачный. Ах, какой он был мрачный!