Яцек Дукай - Экстенса
Он был моим сыном, только сам я до конца не чувствовал себя его отцом. Пока он оставался ребенком, пока я не замечал в его ясном взгляде того молчаливого, упрямого стремления узнать, а в словах — иронии, априорно сомневающейся во всем, что я говорю, до тех пор он оставался легким и дающим удовлетворение объектом чувств. Затем постепенно это становилось более сложным; слишком близкие и слишком частые контакты выстраивали между нами глупые претензии, цепочки обоюдосторонних колкостей, но прежде всего — вынуждали к притворству. Потому я пытался сохранять дистанцию. Го это так же оборачивалось против меня, когда со временем он изменялся, уже полностью вне моего контроля, по причине какой-либо синхронизации с эпициклической машиной моей жизни — в чужого человека. Никогда не было какой-либо открытой ссоры, мы не высказали громко злых слов — тем не менее, он знал, а я знал, что он знает. Мы уже не разговаривали друг с другом; посредством нас беседовали наши Наблюдатели.
Лариса покачала головой, отвела взгляд, засмотрелась в окно, будто и вправду могла что-то увидеть в монолитной темноте.
— Страдание является эгоистичным по своей натуре; думаешь, что другим на ее смерть наплевать? Он еще выдержал с тобой дольше всех. Знаешь, занимался садом и огородом. А потом, когда заезжал к нам, уже практически ничего не говорил. Но… Господи, он ведь прекрасно знал о той гадости, что пожирает тебя изнутри! Ты удивляешься тому, что он пришел к такому выводу? Ведь ты распадался у него на глазах. Я сама видела, как ты перестаешь управлять собственным телом. А традиции Края не таковы, что бы там Бартоломей не говорил. Мы должны выкинуть все это… Или отдать Им. А так — что с тобой сделалось? Петр молод, он пошел на крайность. Может, что-то еще в нем переменится…
Я осторожно отставил чашку.
— Никакая гадость меня не пожирает.
— Ну-ну.
— Лариса, ради Бога, хоть ты не строй из себя суеверную и темную бабу! Нет в этом никаких мрачных тайн. Проект эксплуатации космоса с минимальными затратами, тот массовый засев Зерен по репрозионной технологии — ведь он был начат за сотню с лишним лет до начала Инвольверенции[5]. Но Они закуклились, сбежали в системные оптимизации, бесконечность у них внутри, а не снаружи, и звезды их совершенно не интересуют. В конце концов, материальный мир предлагает очень ограниченное число феноменов, законы постоянны, физика неизменна, неожиданности малы, а повторяемость велика; зато у Них внутри абсолютная свобода, любая физика, там возможна любая вселенная, лишь бы она была логически непротиворечивой. Архив репрозионных концовок поначалу унаследовали различные агентства, потом университеты, в конце концов, все это перешло отдельным людям в крае, под конец — остался один Бартоломей. Открытия концовок случались не часто, несмотря на столь длительное время, но здесь необходимо учесть и ту малую долю от скорости света, с которой Зерна выпихнули из Солнечной Системы. Богом клянусь, я не уверен, был ли вообще кто-либо перед Бартоломеем; не похоже, чтобы Орган был слишком прореженным. Одно дело, ограничения для всеобщего развития технологий — и совершенно другое дело, одноразовое применение той же технологии, и так остающейся полностью за пределами нашего контроля. Нельзя демонизировать все, что только…
— Одноразовое применение, говоришь. — Лариса задумчиво пережевывала сухой хлеб. — Я в этом не разбираюсь, ты прочитал столько его книг, что, говоря по правде, наполовину живешь во временах до Инвольверенции — но скажи мне в таком случае, каков смысл верности на смертном ложе? Что должно удерживать нас от «одноразового применения»?
Я пожал левым плечом.
— Ничто.
Тогда Лариса начала приглядываться ко мне с беспокоящим вниманием. Я, как мне казалось, цинично улыбнулся. Она отодвинула тарелку, склонилась над столом, доставая мои ладони. Ее руки были теплее.
— Ты же прекрасно понимаешь, что это была бы уже не она. Не человек.
— Ой, успокойся, или ты ожидаешь, будто я расплачусь.
— Сестренки стыдишься?
Я чихнул и это перебило настрой. Я освободил ладони от ее пальцев, высморкался в полу халата. Лариса при этом ужасно кривилась.
— Дегенерат. Мог бы присоединиться к сыну.
— Видишь ли, Лариса, — начал я, сделав глубокий вдох и заложив руки на шее, — здесь дело не в том, как другие видят подобное решение умирающего, но в том, что должно было бы удержать его самого — когда он чувствует, что это его предпоследний вздох. Культурологические, цивилизационные аргументы его уже не касаются. Но, поскольку такие конверсии дают плохой пример живущим, поскольку они подрывают культуру и разрушают statusquo — культура вызывает давление, дрессирует нас, встраивает в подсознание аксиомы традиции — настолько сильно, чтобы остаться непоколебимым даже на смертном ложе. И каждый очередной пере конвертированный нарушает эту традицию и загрязняет культуру; если же частота измен станет больше критического уровня, система потеряет стабильность, и дальше процесс сделается лавинообразным. Именно таким образом исчезали другие анклавы, и точно так же когда-нибудь погибнет Зеленый Край, и тогда уже не останется никого, кто культивировал бы биологические традиции Homosapiens. Ты когда-нибудь прислушивалась к тому, что говорит Даниэль? Государство — это гомеостатическая машина — но ведь и культуры ведут себя подобным образом, разве что у них нет того жесткого организационного скелета, а методы их правления более, ммм, тонкие.
Лариса убила обоих тараканов черенком ножа: чвяк, чвяк. На лезвии до сих пор оставались лиловые полосы от варенья.
— Но ведь ты бы не размышлял подобным образом, если бы не Бартоломей и та репрозионная зараза в твоем теле, правда? И если бы не смерть Сйянны.
Когда рассвело, я вышел в огород. Собирался утренний дождь, темная сырость висела в воздухе, его холод неприятного колол мое свежевыбритое лицо. Лариса нашла мне еще не проеденные молью штаны и свитер; халаты, поклялась, что спалит, и к чертовой матери с Бартоломеем. Огород выглядел словно после наводнения, его покрывал единообразный слой грязи, смешанной с растительной гнилью; невозможно было увидеть границ между отдельными культурами. Когда же уехал Петр? Под стеной внутреннего дворика стояли лопата и грабли, уже проржавевшие. Я поглядел на сад. Одно из деревьев, явно сломанное бурей, лежало поперек дорожки, другое опасно наклонилось. Куча работы, дни и недели, даже месяцы. Что же сейчас за время года? По-видимому, осень. Я потянулся, сознательно пытаясь преодолеть инстинктивную сгорбленность. В спине что-то стрельнуло, левое плечо заболело. Я сделал глубокий вздох. Экстенса открывалась огню Медузы, возвращались к жизни транс мутационные органы, материя, захваченная в черные пленки, а ведь за это время ее должно было еще под накопиться; она будет поглощена, переварена, встроена в поврежденные структуры; из распыленных периферий появятся новые, из впрыснутых в планетоиды зародышей вырастут еще более мощные Глаза и Уши, корневая система лунного леса, углубившаяся уже на сотню метров под поверхность вечной мерзлоты, сформируется в специализированный процессор, наполовину органический протез мозга, мою третью лобную долю с диаметром в две тысячи километров… Но, несмотря на всяческое движение, несмотря на всяческого рода энергию и прохладный ветер на гладких щеках, несмотря на алый жар звезды на коже и голос Ларисы, доносящийся из дома — тем не менее, тот волк внутри меня продолжает выть, протяжный скулеж проходит по внутренностям моего тела, чтобы вырваться изо рта кратким стоном, как вдруг дрожь охватила все конечности, и мне необходимо опереться о подоконник, сделать глубокий вдох, и все равно — принуждение возвратиться в темный салон, съежиться в глубоком кресле, забыться в нем, преодолеть очень сложно. Нужно что-то сделать, каким-то образом победить инерцию души. Я поднимаю голову и кричу, кричу, кричу, пока боль не перехватывает мне горло.