Елена Грушко - Венки Обимура
— Что-то я запутался, — откровенно сказал тот. — Передо мной вы одно поете, а вчера, кажется, поддерживали Дубова.
— Ну, — замялся Голавлев, — я, конечно, готов стать на защиту Отдела. Но поймите и меня, журналиста. Главное мне — крепкий материал. Сейчас, когда решен вопрос о закрытии ЦБК на Байкале, когда остановили эту фантасмагорию с поворотом северных рек, такая статья, что называется, попала бы в струю. Но она должна быть сногсшибательной! Эффектной! С изюминкой. Короче, дайте мне запись опыта с Дубовым — и я попытаюсь защитить и Отдел, и совхоз, и Обимур, в конце концов.
— Дубов отказался рассказать мне, что он видел.
Голавлев усмехнулся:
— Но я-то не Дубов! Я-то знаю про мнемограф. Я-то слежу за прессой, в том числе и зарубежной. Дайте запись.
— Нет, не могу без его согласия. Неудобно. Если вы договоритесь с ним…
— Да вы сами рубите сук, на котором сидите, — с сожалением посмотрел на Егора Голавлев. — Я ведь не собираюсь его шантажировать. Мне нужен живой пример вашей работы! Черт, я бы из этого материала конфетку сделал…
— Так сделайте конфетку из своего собственного материала, — насмешливо предложил Егор. — Вам-то кто мешает принять участие в опыте? Еще и эффектней получится. Специальный корреспондент все-таки.
Голавлев запнулся. Он словно бы растерялся. Но тут уж не растерялся Егор. Будто толкал его кто-то под руку! И не успел журналист опомниться, как уже сидел в «камере» с датчиками на голове, а Егор торопливо подбирал «букет». Приборы показывали, что лесные травы антипатичны Голавлеву. «Похоже, отпетый горожанин», — подумал Егор, добавляя садовых нейтралов. Наконец он поставил сосуд с «букетом» напротив Голавлева и включил мнемограф…
…Обычно во время опыта Егор старался не смотреть на лицо того, кто дремал в кресле, — неловко было, будто подсматривал тайное. Но от Голавлева глаз не мог отвести. «Его сновидение — будто портрет Дориана Грея. Но что изобличает оно?»
— Сова! — выкрикнул вдруг Голавлев и прикусил губу.
Травы увяли, опыт закончился. Егор осторожно снял датчики, но Голавлев, казалось, еще дремал, сцепив зубы так, что челюсти напряглись. Внезапно он вскочил. Глаза его были красны.
— Да, это впечатляет, — невнятно выговорил он. — Прошу вас… — И сорвался на крик: — Немедленно отдайте мне пленку! Слышите? Немедленно!
* * *На счастье, в лабораторию заглянул захлопотанный Никифоров и торопливо позвал Голавлева:
— Я сейчас везу Дмитрия Никитича к директору совхоза, а вы, кажется, хотели присутствовать при этой встрече? Тогда идемте скорее.
Голавлев вышел молча, не глядя на Егора.
«Ничего себе! Такого я еще не видел. Они что, сговорились с Дубовым?»
За дверью снова зазвучали шаги. Егор поймал себя на том, что ему хочется запереться, но подумал вдруг: «А если это Юлия? Нет, она всегда летит, а тут тяжелая, медлительная поступь. Дубов, что ли?»
— Здравствуйте, Егор Михайлович! — сказал Антонов.
— Слава Богу, что это вы! — воскликнул Егор от всей души, и Антонов рассмеялся:
— До чего искренне это у вас прозвучало! Что, мои спутники вас доконали?
— Не то чтобы, но… довольно странные они люди. Вернее, стали такими после сеансов.
— А еще вернее, перестали свои странности таить от других и от себя. Чем-то вы их крепко зацепили.
— Да. И, честно говоря, мне даже расхотелось расшифровывать их записи. Неловко становиться обладателем каких-то постыдных вековых тайн — видимо, дело именно в этом.
— Вот как? Значит, и Голавлев хотел сохранить тайну?
— Хотел — не то слово. Он чуть не вырвал у меня пленку!
Антонов покачал головой, спросил:
— Вы когда-нибудь записывали Юлию?
— Нет, — мрачно ответил Егор. — Еще когда начинал опыты, однажды предложил ей. Отказалась категорически! Мало того, высмеяла так, что… Кстати, она говорила, будто вы хотите попробовать?
— Когда же она успела вам сообщить? — удивился Антонов. — Ушла от меня вчера очень поздно, сегодня ее еще не было…
Егора зазнобило.
— А, по телефону! — торопливо сказал Антонов. — Впрочем, я не настаиваю на опыте. Хотя было бы очень интересно!
— Да ради Бога! — пригласил Егор, вынимая пленку Голавлева. — Садитесь вот сюда. А я пока подберу для вас «букет».
Он ходил меж гряд, а травы так и льнули к рукам.
— Как вы это делаете? — перегнулся через ручку кресла Антонов. — Откуда вы знаете, какие нужны травы?
— Я не знаю, — честно сказал Егор. — Я это чувствую.
— И что же мне подходит? Одолень-трава? Петров-крест? Разрыв-трава?
— Вы читали старые травники?
— Конечно! И был в свое время страшно огорчен, узнав, что каждое из этих волшебных былий имеет совершенно обыкновенное латинское название. Опусти Сон-траву в полночь в ключевую воду — оживет. А ведь Сон-трава — это Viscatia Vulgaris, сонуля, дремлик по-нашему. Прострел, зелье ловцов и охотников, — лютик, Aconitum Gycoctorum. Легендарный Плакун, что пророс из слез Пречистой Девы, — Hypericum Ascyron…
— Кстати, Плакуном называют не только зверобой луговой, — возразил Егор. — Некоторые считают, что это кипрей малиновый, иван-чай, Epilobium Angusti folium, другие называют так дикий василек — дубильник, подбережник, твердяк, кровавицу, вербу-траву — то есть Zitrum Sаlicaria.
— А вы сами который их этих «плакунов» предпочитаете? — улыбнулся Антонов.
— Я предпочитаю Плакун-траву, — твердо сказал Егор. — Тот Плакун, который плакал много, да выплакал мало…
— Плакун, Плакун! Не катись твоя слеза по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю! — подхватил Антонов. — Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским. А не будет тебе покорища, утопи их в слезах, а убегут от твоего позорища, замкни их в ямы преисподние…
— Будь мое слово при тебе крепко и твердо век веков, — закончил Егор, и ему показалось, что они в чем-то поклялись друг другу.
— Крепко и твердо… — повторил Антонов. — А мы пользуем зверобоем при язве желудка, настоем диких васильков — при болезнях глаз, но самое главное, исконное свойство Плакун-травы неведомо нам. Мы потеряли некое связующее звено между использованием травы — и ее целительной силой.
— Между всем этим было слово, — молвил Егор.
— Да, слово. Вещий причет! К каждой травинке — слово свое, как будто ключ к ее душе. Нет, наши предки-славяне, язычники, обожествляли явления природы не потому, что боялись их или пытались как-то объяснить их происхождение. Это слишком примитивно! Тот, кто придумал эту догму, не верил в силу духа человеческого. И не в том дело даже, что древние были такими уж антропоморфистами. В каждом явлении природы они видели — обладали даром видеть, породнив сердце со стихиями! — такую же душу, какую имели сами. Душа облака, душа травы, душа грозы… Но этого мало, они умели говорить с природой. Кто знает, может быть, первым собеседником человека был не соплеменник его, а река, лес, небо. Лес учил его шепоту, река — лжи, гром — угрозам. Разве удивительно, что наш предок мог попросить совета и помощи у травы? Он даже мог уговорить боль, потому что она — тоже живое существо, у нее есть имя: Невея, Бледнуха, Трясавица, она тоже способна услышать Слово. Как, почему мы утратили этот вещий дар? А может быть, человек был наказан — подобно тому вещему травознаю, которого покарал Господь за то, что не одну подмогу творил людям, но и пагубу? И ослепли люди, и оглохли, и онемели. Все меньше и меньше оставалось тех, кто владел еще заговорным словом древним — пусть искаженным временем, но искренним, от сердца к сердцу идущим. Все меньше остается душ, где оно могло бы прорасти. Слово разбивается о броню — и само же броней сковывает. Больно, больно мне слышать слово нынешнее — бесчувственное, легкое, что пустой орех, который катится гремя по свету. Обречены мы собирать обманки трескучие вместо жар-цвета — и обманывать себя и других. Мы забыли, забыли себя. А забыть — все равно что умереть. Ну как тут не застонать: кому повем печаль мою, кого призову к рыданью?..