Виталий Каплан - Юг там, где солнце
Голошубов продолжал что-то говорить наставительным тоном - я уже не различал слов, в голове, казалось, гудел исполинский колокол, и каждым нервом, каждой клеточкой кожи я чувствовал, что вот сейчас это - начнётся.
Я даже не сразу понял, что случилось. Хлопнула дверь, раздался чей-то свистищий шёпот: "Атас!", хлёсткий звук удара - и возмущённый голос Васьки:
- А драться права не имеете! Я на вас директору пожалуюсь! Я в РОНО напишу!
- Да хоть в Союз Наций, - хмыкнул кто-то простуженным басом, и сейчас же - хлопок новой пощёчины. Голошубов на сей раз лишь матерно огрызнулся.
- Живо развяжите, мерзавцы! - прозвучал тот же голос.
Я потихоньку открыл глаза.
В палате обнаружился невысокий, тощий мужчина в очках, пристально глядящий на Голошубова. Тот уже успел забраться в свою постель и злобно поглядывал оттуда.
Мужчину я узнал не сразу, потом всё же вспомнил. Это был воспитатель старшей группы. Кажется, его звали Григорий Николаевич. Краем уха я слышал, что работает он в интернате недавно, а до того преподавал где-то биологию.
Спустя несколько секунд чья-то худенькая фигурка проскользнула в раскрытую дверь палаты, птичьими осторожными шажками, стараясь ни на кого не глядеть, добралась до соседней койки и немедленно закрылась одеялом с головой. Серёжка! Вот, значит, кто вызвал дежурного воспитателя! Теперь ему будет...
- Мне повторить? - каким-то слишком уж спокойным тоном осведомился Григорий Николаевич. - Или по-другому будем общаться?
Повторять ему не пришлось. Те же Дрон с Коляном суетливо принялись развязывать полотенца.
- Оденься, - повернувшись ко мне, сказал воспитатель. Помолчав, добавил. - Пойдём, поговорим.
В ответ я только промычал, лишь пару секунд спустя догадавшись вытащить изо рта слюнявый носок.
Я поднялся с лавочки. Не сидеть же так до вечера, в самом деле. Раскисну ещё, как снеговик в тропиках. Надо куда-то пойти. Город, что ли, ещё посмотреть. Кажется, я в парке здешнем не был. Тоже ведь достижение цивилизации, вполне достойное моих глаз. Или вообще доковылять до вокзальной площади, сесть в первый же автобус и уехать до конца? А что там, за дальним изгибом тропы? Но потом ведь обратно переться, да и времени, если подумать, не такое уж обилие. Не заметишь, как пролетит оно - и сгустятся над раскалённым городом спасительные сумерки.
Тогда, в тоскливую октябрьскую ночь, время тоже незаметно просочилось, растаяло в сырой заоконной тьме. Мы сидели с Григорием Николаевичем в пустой палате изолятора и молчали. Почему-то воспитатель не стал зажигать света.
Потом, совершенно для меня неожидано, плечи мои вдруг мелко затряслись, и я заревел точно дошколёнок. Горячие, едкие слёзы ползли по щекам, я не стирал их. В интернате это случилось впервые - до него я плакал лишь в больнице, в те самые жуткие дни, когда пришёл в сознание, и оказалось, что всё это правда - горящий "Гепард", и нет уже ни мамы, ни отца, а впереди - клубящаяся гнилыми туманами безнадёжность.
- Такие дела, Лёша, - негромко заговорил Григорий Николаевич. Ты не стыдись слёз, это, знаешь, на самом деле очень много - слёзы. Их только дураки стесняются.
Я ничего не ответил. Не хотелось мне отвечать, да и непросто это было - говорить с человеком, который видел тебя, растянутого на кровати, голого, с пупырчатой от страха кожей.
- Ты пойми, - продолжал Григорий Николаевич, - стыдиться тебе нечего. Вот этим деятелям, Голошубову и его холуям, им, по идее, должно бы. Правда, я сомневаюсь, что они знакомы с этим чувством. Но что касается тебя - теперь всё в твоих руках...
Я вопросительно глянул на него.
- Они, понимаешь, надеялись тебя сломать. Вот этим страхом сломать, а потом достаточно напомнить про сегодняшнюю ночь - и можно помыкать тобой как левой ноге вздумается. Тебе хотелось бы такого?
- Ещё чего, - прошептал я, отводя взгляд.
- Само собой. Теперь ты должен дать им понять, что можешь пересилить страх. Тогда они сами начнут бояться.
- Ну да, скажете, - хмыкнул я в темноту. - Чего им меня бояться, если они мощные и драться умеют, а я...
- Сегодня утром, как я слышал, ты сделал одного такого... мощного. И не помогла ему ни сила, ни приемы. Просто надо решиться идти до конца в таких делах. Конечно, морду набьют, и не один раз набьют, но иначе не получится. Тут, знаешь, другое тяжелее. Не озлобиться на весь белый свет, не замкнуться в своём панцире.
- А если опять так, как сейчас, - я судорожно сглотнул. - Опять вот так разложат, только никто им не помешает... Это вам не побитая морда... Тогда что?
Григорий Николаевич помолчал. Потом встал, не спеша подошёл к окну, по которому с бездумным упрямством ползли почти незаметные в темноте струйки дождя.
- Мне кажется, Лёша, другого раза не будет. Эта компания, они не столь уж глупые. Если не получилось сходу, и увидят они, что ты способен за себя постоять... Они понимают, если тебе уже нечего будет терять, ты станешь по-настоящему опасен. Поверь, я это на своей шкуре испытал.
- Но почему? - сглотнул я скопившуюся во рту слюну. - Почему эти гады творят что хотят, и ничего им за это не бывает? Почему вы, взрослые, ничего не делаете?
- Трудно всё это, Лёша, - хмуро отозвался Григорий Николаевич. Мы ведь мало что можем на самом деле. Понимаешь, система такая. Не приставить же к каждому такому Ваське по воспитателю с дубинкой. Нет людей, нет средств, правительство думает о только про то, как хапнуть больше и за границу валюту перевести. А всякие там школы, больницы, интернаты - для них это мусор. Дай Бог, власть сменится, тогда, может, и пойдёт что-то. А пока - держись, не распускай сопли. Прорвёмся. Всё будет хорошо.
Я скомкал потными пальцами подол майки.
- Вы думаете, я из-за этих козлов ревел? Поэтому, думаете? Для кого-то, может, и будет хорошо, а для меня уже нет. Для меня уже всё кончено. Вы же про меня ничего не знаете, а говорите...
Григорий Николаевич положил мне руку на плечо. Ладонь у него оказалась сухая и тёплая.
- Да знаю я, Лёша, знаю. И не буду всяких утешений говорить, что время лечит, что горе забудется и всё такое. Не забудешь ты. С этой болью тебе ещё жить и жить. Но знаешь... Можно вот думать о себе, о тоске своей, тысячу раз всё это пережёвывать. А можно - о том, чтобы твоим маме и папе было сейчас хорошо. И тогда нужно совсем по-другому жить.
Я удивлённо уставился на него.
- Да, парень. Я не знаю твоих взглядов, но ты меня всё-таки послушай. Я, видишь ли, человек православный. А вера наша говорит, что для Бога мёртвых нет. У Бога все живы. Погибли твои родители - а что это значит? Тела их здесь остались, сгорели тела, а души - те в иной мир перешли. Там у них своя жизнь, и, кто знает, вдруг им сейчас лучше, чем было на земле? Оттуда они, может быть, видят всё, что здесь творится. Вот сейчас видят нас с тобой, как мы тут сидим и говорим. И не надо своей тоской их огорчать. Разлука ваша временная. Я верю, что ты с ними когда-нибудь встретишься. Мёртвые воскреснут, и ты ещё обнимешь маму. Вот тогда всё действительно будет хорошо. А пока - нужно жить так, чтобы стать достойным этой встречи.