Леонид Панасенко - К вопросу о чужой боли
Гоша вымыл после себя посуду. Перебрал в памяти все подходящие предметы, но ничего, кроме кухонного топорика, в тёткином хозяйстве не обнаружил.
— …Да что те врачи понимают, — уже сердито, а потому и громко сказала тётка. — Говорят: в общем, мол, нормальный, только большая психическая травма. А как это «в общем»? Человек или нормальный, или больной. Тогда пенсию человеку дайте. Как же, жди, они дадут…
— Тяжко ему, — согласилась соседка. И, приглушив голос, зашептала: — На его месте всяк ума б тронулся. Так любились, как голубочки, а тут… выплывает. И дитя…
Гоше перехватило дыхание. Оттуда, из скрытого, вдруг выплеснулся огонь, обпалил горло, глаза. Всё красным стало, заколебалось, уходя в свинцово-чёрную тучу.
— Врёте, старые, — прохрипел он, слепо двигая ладонями по столу. Миска полетела на пол. — Она вышла ко мне…
Из скрытого, из прошлого лета, пришло видение.
…После тысячи остановок, наполненная гулом небывалого ливня и людским ропотом, электричка наконец доползла до вокзала.
На привокзальной площади двигалась глубокая грязно-жёлтая вода, с шумом уходила за деревья.
«Потоп! Настоящий потоп!» — то, что жило, пока он ехал, в подсознании, вдруг оформилось в огромный и чёрный, как эта вода, ужас:
«Как там Оля, Серёжка? Квартиру, конечно, залило. Дом-то в низине… А они, наверное, у соседей… К соседям, конечно, поднялись…»
Он побежал. По пояс в воде, скользя и падая, потому что каждый раз нога уходила неведомо куда.
Будто в бредовом сне Гоше виделось: ворочается, громыхая, фиолетовая утроба тучи, а рядом, сквозь сломанные ветки акации, выглядывает яростный глаз солнца; среди затопленных автомашин слепо тыкается в разные стороны бронетранспортёр, пытаясь выбраться на трамвайную колею; посредине проспекта… плывут две лодки, ими управляют молоденькие милиционеры в форменных рубашках и чёрных трусах; какие-то люди, возгласы — и над всем этим несмолкаемый гул воды, которая идёт с холмов к Днепру.
«Оля! Серёжа! Где вы?»
Он давно вымок, сбил ноги — падал, вставал, выныривал.
Вот и его улица. Но нет, это ущелье, где бушует горная река. Быстрее! Туда! Может, нужна какая помощь, может, ждут не дождутся.
Его сбило с ног, понесло. Гоша этому даже обрадовался — так быстрее. Полуплыть, полукатиться, полутонуть гораздо быстрее, чем брести по грудь в бурлящем омерзительном потоке из мусора, песка и воды.
Ворота! Вот его двор. Он кинулся вправо, ударился всем телом о столб. Боже, почему столько воды, где же окна?!
Он вдруг заскулил, застонал монотонно и страшно, предчувствуя, будто собака, беду.
Лестница. Бросился вниз — вода по грудь, по шею, ещё прибывает. Откуда? Неужели из двери?
«Оленька! Серёжа!»
Ломая ногти, стал тянуть скользкую дверь.
«Бог, чёрт, дьявол, природа! Только не их! Пожалейте их! Кого угодно — меня, лучше меня… Только не их!»
Дверь вдруг резко поддалась — хлынул поток. И вместе с ним к Гоше как бы ступила жена. В чём-то тонком и разорванном, холодная и тяжёлая. Она держала Серёжку на вытянутых руках (вода подступала, она поднимала сына — обожгла догадка). Его маленькая Оля вдруг оказалась тяжелее тучи, умиравшей за его спиной. Она упала на него, как бы подавая пятилетнего Серёжку закоченевшими руками, личико сына оказалось совсем рядом, оно глядело куда-то в сторону. Они оба молчали — Оля и Серёжа — и он закричал, захлёбываясь, падая со ступенек, пытаясь одновременно взять на руки и жену и тельце сына…
— Гоша, Гошенька, — теребила его перепуганная тётка. — Попей водицы. Не кричи так, сердечный. Не майся. Прости меня, дуру старую. Ни слова больше… Никогда!
— Никогда, ни в жисть, —повторяла за ней Мария Николаевна и трясла головой, глотая слёзы.
— Да что вы, старые? — сказал Гоша и попытался улыбнуться. — Вы-то при чём? Это меня рука донимает. Пойду-ка я её лечить, старые.
Он взял топорик и вышел во двор. Сразу стало легче. Здесь столько тепла и света. Его прямо окатило восторгом растущей повсюду травы, ярко-жёлтых одуванчиков.
Небольшой кухонный топорик едва брал утрамбованный битум: делал неглубокие выбоины, увязал в смоле. Но трещины всё же пошли — ростки теперь пробьются, они сильные. Ещё несколько ударов и можно идти домой.
Дверь киоска спортлото вдруг распахнулась и выпустила наружу верхнюю часть хозяйки.
— Ты чего, борода, тут делаешь? — недобро спросила она.
— Надо… Я уже заканчиваю, — ответил Гоша.
Киоскёрша покосилась на топорик и стала решительно высвобождать из узкого дверного проёма нижнюю часть тела.
— В милиции закончишь, — пообещала она, оглядываясь вокруг — наверно, искала подмогу. — Тут деньги, карточки, а он, урка, подкоп роет. Ну, чего глазами водишь, бандит? Застукали тебя!
«Что она плетёт? — подумал Гоша. — Как ей объяснить? В самом деле — с топориком и асфальт вот раздолбил… Поднимет крик — доказывай потом всем, что ты не верблюд».
Слово «доказывай» зацепило в душе какой-то рычажок, тронуло завесу скрытого.
На миг он оглох, и губы вздорной огромной бабы теперь кривились беззвучно, немо и хищно наползали друг на друга, будто шевелились кольца питона… Питон ездил по стране в передвижном зооцирке, сильно облепился и постарел, но Серёжа смотрел на него с восторгом.
«Мальчишки в садике говорят, что питон самый сильный, — сказал сын. — А я им не верю».
«Правильно делаешь, — засмеялся он. — Запомни: самый сильный — твой папа».
«Я знаю, — серьёзно ответил Серёжа. — Мне и мама так говорила. Папа, а правда — ты всё на свете можешь?»
«Могу, сынок. Всё на свете».
…Злобное лицо киоскёрши вернулось к нему. Вернулась и улица, какие-то прохожие, которые остановились возле почтового отделения и прислушивались к скандалу.
«Ты можешь всё, папа!» — крикнул ему сын, уходя в своё далёкое и скрытое.
Гоша посмотрел на киоскёршу и вдруг отчётливо понял, что Зина (да, так её зовут, а в детстве мать ещё звала Звонком — за звонкий голос) глубоко несчастна. Муж умер несколько лет назад, дочь живёт в Ленинграде, до пенсии трубить и трубить, а тут ещё проклятая язва покоя не даёт. Язва двенадцатиперстной, с повышенной кислотностью. Изжога донимает — успевай только соду глотать. Есть, правда, алмагель, но его не накупишься — рубль сорок флакон…
— Слушай, Звонок, — сказал он поднимаясь, так как до этого сидел на корточках. — Ты не злись. От злости и изжога ещё больше звереет.
Киоскёрша поперхнулась словом, вытаращила от удивления глаза.
Гоша помялся немного, как бы стесняясь, переложил в другую руку хозяйственную сумку.