Александр Щеголев - Сумерки
- Я к тебе приду, - пообещал я, и она стремительно просияла. - Сегодня. Ты не будешь плесенью, даю гарантию.
Она посмотрела на меня геометрическими глазами и шажком отодвинулась:
- Конечно, Саша...
Тогда я повернулся, вышел в коридор, аккуратно прикрыл дверь. Стена, думал я, это каменная, поросшая мхом стена. Мне придется биться в нее не ладонью - лбом. Иначе нельзя. Ноги несли меня на этаж ниже, в таинственный 215-й номер, и мне было совершенно непонятно, зачем я туда иду, но пути назад уже не существовало... Ох и трудно будет жить! - думал я. Эта непривычная мысль сладостно щекотала самолюбие.
В задумчивости я опустился на один пролет и едва не воткнулся в огромного охранника. Он стоял, как изваяние, отгородив внушительным телом целый этаж. Светлый путь вперед оказался закрыт.
- Скучаешь, приятель? - спросил я дубину, не ожидая ответа. Он меня заметил, лениво двинул взгляд в мою сторону.
- Что случилось-то? - продолжил я. Страж закона деловито облизал губы и сказал, хмурясь:
- Проходите. Задерживаться запрещено.
Делать было нечего.
- Бревно, - сказал я ему. - Столб, - и торопливо сбежал в холл.
Дежурный сидел на месте и сосредоточенно курил, пуская к потолку сизые кольца дыма. У дверей возвышался другой столбоподобный, отрешенный от мирских забот охранник. В креслах ерзало несколько граждан сомнительного вида. А на улице, у самого входа, стоял гигантский автомобиль. Он был настолько широк, что занимал почти треть проспекта, и настолько неприступен, что остальной потерявший вид транспорт робко объезжал его, в почтении снижая ход перед такой мощью. Настоящий автомонстр. На крыше бронированного салона гордо реял небольшой, но не утративший от этого свою величественность трехцветный флажок - символ нашей могучей свободной родины. В общем, в гостинице стояла гнетущая атмосфера беспокойного ожидания. Обычное явление, если в деле замешана горячо нами любимая народная милиция, пропади она пропадом, загаженная потаскуха. Собственно, не милиция даже, а ее незаконнорожденное дитя, ведающее безопасностью, оберегающее и укрепляющее наш великий многострадальный патриотизм, наше неотъемлемое право подгнивать на корню.
- Как вам понравилась Елизавета? - вежливо поинтересовался дежурный, когда я сдавал ему жетон.
- Прелесть, - ответил я, нисколько не покривив душой.
- Заглядывайте к нам почаще, - сказал он, шаблонно подмигнув. - Она у нас не единственная, наши девочки лучшие в районе.
- Вы мне уже говорили.
- Разве? - удивился дежурный. - Хотя возможно... Так приходите еще.
- Обязательно, - пообещал я и заговорщически наклонился к нему. - А что случилось, не знаешь? Смотрю, целая свора набежала. К тому же эти, чернопогонные. Цапают кого-нибудь?
- Одного типа берут, - понизив голос, сообщил он. - Который конец света предвещает.
- Предвещает конец света?
- Говорят... - дежурный замялся. - Я-то сам не в курсе... Еще говорят, будто это какой-то гипнотизер или телепат, точно не знаю. Он раньше работал в казино, фокусы показывал. А теперь кретином стал.
- У тебя богатые сведения, - шепотом похвалил я дежурного. Тот испугался:
- Да какие там сведения! Так, слухи.
- А при чем здесь чернопогонные?
- Как при чем! Кретин же. Смуту наводит, людей подбивает.
У нас есть много прав, думал я, с ненавистью разглядывая блеклое лицо дежурного. Совершенно необходимых нам прав. Пить горячую, бить графины, заниматься любовью где попало и с кем попало, ругать правительство и хвалить демократию. Право хрустящих и право пожизненного одиночества. У нас много замечательных, завоеванных кровью прав. Нет одного - вредного, никому не нужного - права иметь собственное мнение. Так и не появилось... Ты не зря боялся чужих глаз, ты чувствовал, что этот разговор последний. И ты не зря говорил о себе горькие правдивые слова. О нас горькие правдивые слова. Обо всем - только горькие правдивые слова. Вчера ты пробил словами каменную мшистую стену, но сегодня тебе вырвут язык.
- Его номер на втором этаже? - спросил я дежурного.
- Да... - он вдруг отшатнулся и подозрительно оглядел меня. - Сударь, а вы случаем не его дружок?
- Нет, - произнес я и неожиданно понял, что сказал правду. В сущности, я его совершенно не знаю. Кто такой хотя бы. Да что там кто такой внешности не помню! Остался в памяти пронизывающий насквозь взгляд голубых глаз, и все. А ведь почти уже возомнил себе его преемником. Мразь, плесень.
- Вы не скажете, - сменил я тему, - этот остолоп у дверей выпустит меня на улицу?
- Не выпустит, - ответил дежурный, - у него приказ. Вон, видите, сколько постояльцев ждет? - показал на граждан сомнительного вида. - Так, значит, вы не знаете того человека?
- Какого?
- Которого арестовали.
- Я два раза не повторяю.
- Вот и хорошо, - сказал он, продолжая неприязненно смотреть на меня. Я уж подумал, что вы один из этих гадов.
- Гадов?
- Ну да, гадов. Кретинов, которым не нравится наша жизнь. Не умеют жить, вот и завидуют, что другие умеют. Или зажрались, сволочи. Давить их надо, как клопов, вот что я вам скажу, чтобы не лезли в наши постели, чтобы не пили трудовую кровь... Вы точно его не знаете?
- Иди в задницу! - ответил я, стервенея, с радостью чувствуя, что начал заводиться. - А если бы и знал, твое какое дело? Паршивый извращенец, лучше признайся, где твоя дочь!
Зрачки дежурного сузились, он прошипел:
- Моя дочь дома и никогда здесь не была! Запомнил, кретин вонючий?
- Паршивый извращенец, - сказал я ему раздельно. Внутри у меня уже кипело. Эти трупоеды ноют, хнычут: плохо, мол, живется. А как отыщется смельчак, который говорит то же самое им в глаза, они набрасываются на него - рвут, рвут, рвут...
- Нажретесь горячей, свиньи, и беситесь, - говорил дежурный, прибавив громкость. - Бунтари с похмелья.
- Паршивый извращенец!
Хороший человек для них как кость в горле - глотнуть дерьма мешает. Они понимают, что он лучше их, выше их. Они не могут этого простить ему, и тогда хороший человек становится для них кретином, и они хотят давить его, как клопа, и удается им это всегда...
- Если нажрался с утра, так иди в сортир! - почти кричал дежурный. Поблюй, станет легче!
- Паршивый извращенец, - повторял я. - Паршивый извращенец...
- Ваше место в психушке! И твое, и твоего бунтаря!
Ну и вмазал же я ему тогда! Не выдержал. Всю наличную злость вложил в этот удар. Я бил не за себя, нет, я бил за твоего бунтаря - во всяком случае, очень хотел верить в то, что бью не за себя. Кулак сделался знаком, сообщающим заплесневевшему миру о моем прозрении. Другие знаки мне в голову не приходили.
Дежурный кулем впечатался в стену с ключами, глаза его распахнулись, он трусливо забормотал: