Василий Головачев - Настоящая фантастика – 2015 (сборник)
– …Пепел, – задумчиво произнес Харп, покосившись на кожаную сумку с иконой, свисавшую с плеча полицейского. – Вернемся в лабораторию, посмотрю я, что там за пепел.
– Это писал не журналист, – одновременно заявил Гроссмейстер. – В остальных записях используются стенографические значки, да и почерк другой.
Вольсингам, пристально глядевший на рисунки, тихо сказал:
– Соматики при вступлении в орден дают обет молчания сроком на три года. Правда, зачем бы шпиону соблюдать обет? Разве что он опасался чужих ушей, и…
Больше художник ничего сказать не успел, потому что дверь грохнула и на пороге возникла хозяйка, волочившая за шиворот мокрого и отплевывающегося мужчину в несвежей рубашке. Нос мужчины, распухший, пористый, с красными точками лопнувших сосудов, явственно указывал на его крепкое пристрастие к алкоголю. По всей видимости, это и был герр Тумберг, законный супруг фрау Тумберг и единственный наемный работник типографии. Завидев Гроссмейстера и его спутников, мужчина несколько секунд моргал слипшимися белесыми ресницами, а затем вдруг бухнулся на колени, молитвенно воздел руки и проныл:
– Казните меня! Режьте меня, вешайте! Я продал господина Себастиана за тридцать грошей, и гореть мне за это в вечном смольном огне!
4. ЛозницаНа сей раз сон Вольсингама был темен, душен и нелеп. Из глаз лозницы тянулись тонкие зеленые побеги. Вольсингам ладонью пытался вдавить побеги назад, потому что ему нравились глаза лозницы, их нечеловеческая изумрудная глубь, где можно было утонуть с головой…
– Все мы, парень, по сути, вышли из этого мешка, – говорил козлоногий лицедей Смарк и набрасывал на голову Вольсингама вонючий мешок.
Собор на площади корчился в огне, прорастая ножкой и шляпкой гигантского гриба, невозможного, ужасающего взрыва.
Слышались шаги. Эхом носились голоса. Плакал и бормотал в отдалении наборщик Тумберг, пьяно каялся в грехах. По брусчатке звенели подкованные сталью ботинки цензоров. Пахло гарью, гнилью и грозой. Лозница, умирая, распадаясь на сотни стеблей и ветвей, говорила:
– Ничего, Вольсингам. Смерти нет, есть вечное таинство жизни. Дерево превращается в перегной, чтобы дать силу новым росткам.
Но Вольсингам знал, что это вранье. Нет двух одинаковых деревьев, как двух одинаковых людей. Что мертво – то мертво.
– Ты не понимаешь души леса, – вздохнула лозница. – Бедные полулюди, вы застряли между явью и сном, между деревом и человеком, ни туда ни сюда. Надеюсь, мой сын будет другим.
С этими словами она умерла.
И Вольсингам проснулся.
Дико ломило шею. Художник потер затылок и завертел головой. Оказывается, он спал прямо на полу кабинета Гроссмейстера, на черном плаще полицейского. Шею ломило оттого, что под ней лежала стопка папок. Сам Гроссмейстер стоял у окна, за которым занималось бледное утро. Его грачиный профиль в нежно-розовом свете был четок, как профиль полководца перед сражением. Над полем будущего боя стелился туман – это был дым из трубки. Вольсингам усмехнулся, обнажив желтые, давно не чищенные зубы. Сражения и полководцев он видел только на картинах. И больше всего ему сейчас хотелось не в бой, а в баню. Тюремная подстилка так и кишела вшами. Утешала лишь мысль, что пара-тройка мерзких насекомых наверняка перебралась из складок одежды Вольсингама на плащ Гроссмейстера.
Полицейский обернулся:
– Проснулись? Я только что отправил констебля Вейде к Харпу. Надеюсь, наш эскулап поторопится.
Вчера вечером Харп спустился в лабораторию, прихватив с собой злополучный Крестос, и, кажется, пропадал там всю ночь. Вольсингам сел на плаще, потирая занемевшую поясницу. Полицейский, докурив и выколотив трубку, прошел к столу и расположился на своем стуле. Бессонная ночь на нем никак не сказалась, лишь охотничий азарт в глазах разгорелся ярче.
Вытащив из папки на столе исписанный лист бумаги и взявшись за карандаш, Гроссмейстер заговорил, словно продолжая прерванную на полуслове речь:
– Итак, что мы имеем? Тумберг утверждает, что накануне первого убийства монах якобы заглянул в типографию и Гримм отдал ему некий плоский прямоугольный сверток. Предположительно, нашу икону. Видимо, до этого монах давал Гримму икону, чтобы тот смог ее скопировать. Монах был беспокоен и непрерывно оглядывался через плечо, словно его преследовали. Гримм отправился проводить монаха, а Тумберг, движимый любопытством, пошел за ним. До этого они собирали номер, так что руки у обоих были в типографской краске. Гримм с монахом расстались на перекрестке неподалеку от Соборной площади, и журналист уже свернул назад, к типографии, когда послышался какой-то подозрительный шум, как бы звуки ударов и хрип. Гримм поспешил к источнику этих звуков. Тумберг пошел за ним и увидел в свете фонаря монаха, лежавшего на мостовой. Притаившись за углом, наборщик заметил, как Гримм поднимает голову монаха, видимо, проверяя, дышит тот или нет. Отсюда пятно краски.
– А что блокнот? – перебил Вольсингам.
Полицейский недовольно поморщился.
– Стенографистка, работавшая при магистрате, скончалась месяц назад. Чтобы расшифровать записи, придется вызывать специалиста из столицы. А я не хочу, чтобы посторонние совали нос в мои дела. Что знают двое, знает и свинья.
При этом сыскарь так выразительно посмотрел на Вольсингама, что сразу стало ясно, кого именно он считает свиньей. Посверлив художника взглядом несколько секунд, Гроссмейстер ядовито поинтересовался:
– Ну что, позволите мне продолжить?
Вольсингам пожал плечами, и полицейский вернулся к своему протоколу.
– Итак, Гримм проверял состояние монаха, когда некто, облаченный в балахон, вынырнул из переулка слева от спрятавшегося Тумберга, подошел к журналисту сзади и огрел его дубиной по затылку. После того как преступник оглушил журналиста, к нему присоединились другие. Пользуясь тем, что из-за сильного дождя улица была пустынна, злоумышленники беспрепятственно уволокли монаха, оставив Гримма лежать на мостовой. Тумберг уже собирался приблизиться и оказать ему помощь, когда молодой человек пришел в себя и начал подниматься. Тут наборщик поспешил в типографию и прикинулся, что ничего не видел. Исходя из этих показаний, мы можем сделать следующие выводы…
Вольсингам, не слушая, встал и подошел к окну. Внизу, на площади, виднелись подмостки, на которых с таким успехом выступала труппа мейстера Виттера. Вчера, когда троица возвращалась из типографии, они стали невольными зрителями еще более разнузданной постановки. Представление шло при свете факелов, но публики, казалось, только прибавилось. Блестящие в факельном свете глаза десятков и сотен людей не отрывались от сцены. Там раскорячился мейстер Виттер, на сей раз сам нацепивший платье и парик лозницы. Из-под его широко расставленных ног выныривал юркий юнец, завернутый в белую простыню, с оленьей маской и оленьими рогами. Наверное, сценка должна была вызвать смех, но люди на площади не смеялись – и Вольсингама пробрал озноб. Ему и сейчас сделалось зябко. Художник прикрыл тяжелую створку окна и развернулся к Гроссмейстеру.