Вячеслав Рыбаков - Звезда Полынь
— Лебедь, рак и щука могли бы отлично сотрудничать, если бы делали какое-то общее дело, — сказала она. — Каждый живет там, где не могут жить остальные двое, и способен на то, чего опять же не могут остальные. Идеальное сотрудничество. Но это только если все трое друг другу очень доверяют. Вдали друг от друга, не видя, не в силах контролировать — всегда знают, что остальные все равно делают это общее. Значит, все трое должны быть чем-то по-настоящему, всей душой увлечены. Только так разные могут искренне делать что-то одно. А у нас теперь даже представления об общем деле нет, все мечты о единстве сводятся к тому, чтобы под общий хомут всех поставить. И поэтому, натурально, все только и норовят из-под хомута сбежать — и остаться в одиночестве. Общинный мир — это там, где не общий хомут, а общее дело.
— Никому не дано повернуть вспять колесо истории, — с отвратительной ему самому иронией сказал Корховой.
— Да, — грустно сказала Наташка. — Но иногда очень хочется.
— Луддиты вот в свое время машины ломали — думали, все зло от них…
— Ну да. А русские богатыри по пьянке демократов бьют — думают, все зло от них.
Его аж скрючило от стыда.
— Ну вот же как ты все вывернула!
— А потому что обидно за тебя. Ты же истреплешься по мелким бессмысленным дракам… Которые нужны не столько тебе, сколько тем, на кого ты кидаешься. Обидно. Грустно. Хочется уберечь.
— Наташка, — потрясенно сказал он, малость обдумав ее слова. — Так ты что же? Про меня думаешь, что ли?
— Бывает, — просто сказала она. — А теперь даже опасаться начала. Если бабе мужик интересен, симпатичен, а потом его плюс к тому еще и жалко становится — тревожный сигнал. — Помолчала. — Можно влюбиться до зеленых соплей, а мне это совсем не с руки.
Тут уж он вообще слегка онемел. Только схватился за свою чашку без ручки — пиалу, вот! — и отхлебнул.
И опять запахло детством. Теплым и незлобным. С гудением пчел, с мирным запахом цветущей картошки, со скрипучим колодезем…
— А… — у него голос дрогнул. — А почему это тебе не с руки? Если бы…
Он попытался ухмыльнуться с лихостью опытного сердцееда, но получилось худо, Наташка ему слишком нравилась, чтобы ему и впрямь легко балагурилось; и только фраза, раз уж запал успел взорваться, полетела неудержимо:
— Если б ты влюбилась в меня до зеленых соплей, я бы не возражал.
— Да я знаю, Степушка, — почти пренебрежительно ответила она. Оглядела его каким-то новым, пробующим взглядом. Чуть усмехнулась. — Степка-растрепка… Причесать тебя, что ли?
— Нет, ты объясни, — чуть хрипло сказал он. — Почему это не с руки?
Раз уж пошел решительный такой разговор — не Корхового в том, увы, заслуга, не он вырулил, а она, ну и ладно, — надо было разъяснить тему раз и навсегда.
— Налить еще чаю?
Он набычился.
— Нет.
Она встала.
— Хочешь, музыку послушаем?
Он не сразу сообразил, что ответить. Слишком внезапным был переход от интимного к светскому. Откашлялся, стараясь поскорее справиться с накатившим возбуждением и овладеть собой.
В чем разница между обладанием и самообладанием? После самообладания поговорить не с кем.
— Н-ну давай! — залихватски поддержал он нелепую идею. — Моцарта или Сальери?
Она усмехнулась, мимолетно оценив его юмор. Проходя мимо, пренебрежительно повела плечом.
— Да ну ее, эту Европень.
Он встал и, ловя себя на том, что, в который уже раз послушно семеня за Наташкой, напоминает, наверное, водевильного лоха, опять поплелся за нею вслед. Пришли снова в комнату. Наташка легким пролетом руки показала ему, в какое кресло сесть (а то бы он сам не догадался — не так уж много, прямо скажем, в комнате насчитывалось посадочных мест!), и с сухим треском вывалила перед ним на журнальный столик с десяток дисков. Ну, следовало ожидать. «Акупунктура разума», «Китайская флейта», «Бамбук на ветру», «Чайный дзен»… А вот и вовсе «Гу юнь» какой-то…
— Ты сто, — проговорил он тонким противным голоском, — китайская сипиона по клитьке Маленькое лисовое зёлнысыко?
— Угу, — сказала она. — И перуанская, — она сняла с полки и показала ему несколько дисков со слегка варьирующимися изображениями на обложках: вдали — длинные заснеженные хребты под пронзительно-синим небом, поближе — странные ступенчатые пирамиды. На дисках было написано «Музыка Анд — 1», «Музыка Анд — 2»… Корховой уважительно поднял брови. Наташка убрала андские диски и показала ему еще пару — с пустынями и верблюдами один, с пустыней и без верблюдов другой — только барханы, барханы, барханы без конца… — И иранская, разумеется. Два года назад товарищ аятолла Хоменюк наградил меня за беспорочную службу именным хиджабом с золотыми детонаторами. — Она повернулась и задумчиво перетасовала диски в ладонях. — Вот этот мы и поставим… Обожаю этномузыку. Ты кури, если хочешь, я же знаю, у тебя вон пачка сигарет в кармане топорщится. Я чего-нибудь под пепелку придумаю.
— Я курю, только когда пью, — сказал он честно.
— Смотри, сколько сразу пользы появится, если ты перестанешь пить, — сказала она.
— Да я ж не алконавт, я просто широкая натура.
— Какая у тебя натура, можешь мне теперь не рассказывать — сама насмотрелась, пока ехали.
— Чего? — опасливо спросил он, в сущности, совершенно не желая, чтобы она ответила. — Хорош был?
— Змей Горыныч.
— Это как? Огнем дышал?
— Огнем, водой, медными трубами… Всем, что было. Хорошо, у меня пакет в кармане случился — успела подставить…
Хоть сквозь землю провались — а ничего уже не поправишь. И Корховой просто смолчал, сгорбившись в кресле. Но Наташка и не ждала ответа. Опять положила ногу на ногу. Ох…
Проигрыватель заныл.
— Слушай.
Не то мужской, не то женский протяжный голос вывел какое-то «Расул улла иль алла», или как-то этак — и буквально через пару минут Корховой понял, что ему — нравится. То есть — даже не то слово… Он совсем такого не ожидал, приготовился просто поскучать, коль уж взбрела женщине в голову блажь… Корховой никогда не видел песка больше, нежели в песчаном карьере, что в двух километрах от деревни, и даже там по застарелым склонам росли зеленые, полные влаги кусты, а внизу стояли теплые лужи, в которых они, огольцы, с визгом купались да ловили головастиков. Но знакомая всем смертным тоска, на сей раз обернувшись вроде бы предельно чужим напевом, настигла его и проколола насквозь, и Корховой вдруг ощутил себя кораблем пустыни, мерно бредущим от оазиса к оазису, от колодца к колодцу сквозь ослепительное мертвое марево без конца и края, и под ороговевшими копытами — каленый песок, обжигающий, как вулканическая лава, и сыпучий, как день за днем. Да это же не пустыня, это жизнь, понял он.