Александр Потупа - Осенний мотив в стиле ретро
- Господи, - тихо говорит мама и усаживается напротив, - ты совсем уже взрослый. И сам придумываешь чудесные сказки, такую я тебе никогда не читала. Обязательно расскажи ее папе, он будет очень рад. Ты ведь знаешь, он так давно не брался за перо...
И глаза у нее набухают, но меня не успокоить.
- Не веришь? - всхлипываю я. - Не веришь мне? И так всегда - чем правдивей я говорю, тем меньше мне верят! Ну и ладно...
И я вскакиваю из-за стола, бегу к двери.
- Не уходи, - просит она, - сейчас папа с работы придет, ты расскажешь ему свою страшную сказку, и папа все тебе растолкует.
- Вы оба не поверите, оба, - шепчу я и выскакиваю из комнаты и из того времени. И успеваю огрызнуться напоследок. - Это ты, ты обманываешь, он не может придти...
Выскакиваю и тут же проклинаю свою вечную поспешность, дурацкий импульс самолюбия, вытолкнувший меня из, может быть, единственного истинно моего мира. Еще полчасика, каких-то полчасика терпения, и я встретил бы отца мамы никогда не лгут, - и он непременно растолковал бы мне природу голубого фантома.
У тебя мамины глаза и мой подбородок, сказал бы он, и нам это очень нравится, мы вовсе не пугаемся того, что ты - иная оболочка, перепутавшая наши качества. И разве это главное? Пусть ты походил бы на самую жалкую и нелепую обезьяну, мы все равно любили бы тебя. Лишь бы ты сумел унаследовать наш дух, вынянченный не слишком простым временем.
Вынянченный - это звучит странно на фоне его навеки обсеверенного лица.
Оболочка - ерунда, улыбнулся бы он, в ином остаются не только дома и деревья, но и наши идеи в словах и образах. Назови их любыми структурами, суть не в этом, главное - они живые существа, свободно скользящие во времени и, возможно, составляющие его ткань. Не какие-то там нерукотворные памятники, а сгустки жизни, не менее реальной, чем мы с тобой...
Отец - это зима, я знаю, что он придет только зимой, просто помню, и потому заспешил, не стал дожидаться.
Но куда - куда, черт возьми, мне теперь-то спешить? Знаем ли мы, куда несемся и чем несостоявшимся платим за свои ускорения?
Я не дождался своей зимы - влетел в другую, и чуть не пресеклось мое путешествие от странной мысли: они ведь могли видеть друг друга, Борис Иннокентьевич и мой отец, все-таки почти современники - делили целую эпоху, как иные делят бутылку или комнату. Пересекались ли? Видимо, могли, но не знаю - ничего не знаю, хотя эта идея надолго теперь застрянет во мне, как зазубренная стрела в теле одного из кентавров.
21
Может, мне и не суждено попасть в свой осенний уголок, меня отшвырнуло от детства - плата за нетерпение. Отшвырнуло в какой-то взбесившийся вьюгами февраль, наконец, в тот единственный ослепительно тихий февральский день, который добил Бориса Иннокентьевича, как говорится, подвел черту под его многотерпением к почти ссылочным блужданиям.
Стало до боли в глазах бело, и я почувствовал, что земля воспринимается мною с высоты птичьего полета - впечатление огромного листа бумаги, изрезанного четкой скорописью и контурными рисунками.
Скоропись оказалась лесом, а рисунки - вполне реальными и даже ладными бревенчатыми домиками, разбросанными кое-как и нанизанными на неправдоподобно покойные дымы.
Я понимаю так, что гномик поблагодетельствовал - пригласил меня в гости, однако сам он не объявился и никаких мерцающих пультов и кинокадров о счастливом своем далеке демонстрировать не стал. Однако предметами иной материальной культуры в меня тоже никто не целился, и я решил, что этот средний вариант гостеприимства - к лучшему, тем более, что моя воля успешно управлялась с незримым ковром-самолетом - я мог проникнуть в любую из славных избушек, а мог, напротив, взметнуться чудовищно высоко, возможно, вообще улететь с этой холодной половины планеты.
Но я приковался к одному из строений, внутри которого в три шага туда-назад металась замотанная в далеко не свежий шарф фигура, отмахивая рукой какой-то мягкий такт, и взгляд ее отсутствовал здесь, наверное, именно он вовсю использовал чудесные способности моего невидимого аппарата и несся туда, откуда обзор был беспределен или казался таковым.
И вот что еще - Струйский не был одинок, он сливался с иными судьбами, нес к ним свою неповторимость и разделял участь, и тем самым передо мной творилось время - тягучее вместилище того, что происходило, происходит и должно произойти.
Строки связывали его с иными жизнями в далеких отсюда пространствах, где тоже буйствовал метельный февраль, и оставалось не столь уж много - те же метания в три-четыре шага по комнате с осколками русского ампира или по дощатому надежно запечатанному бараку.
И тогда, наконец, я услышал его подлинный голос в "Февральской сентиментали" - впрочем, это был опять-таки Володин голос, теперь я уверен даже внешне Володя совпал бы с Борисом Иннокентьевичем, прошедшим сквозь все, что довелось пройти.
Белокрылье зимы.
Воспаряешь в иное,
в иное,
в иное...
Очищается лик
раззолоченных ложью времен.
Бесприветные мы
судьбы вьюгой бессилия ноют,
но встаем над собой
и над веком,
а он полумертв.
Разве это зима
ледниковый период России...
Сирой нищенкой
муза бредет по рифмованным льдам,
словно старая мать
корку хлеба с трудом испросила
у своих сыновей
только нечего маме подать.
Где-то трубы поют,
но над льдистым мерцанием наста
испаряются звуки
иссиня-серебряных труб.
В закулисном раю
примеряются судьбы как маски
здесь в разгаре игра,
только все ненавидят игру.
В мутноватом стекле
иссякают озябшие души.
Ах, как трубы поют!
Только многим ли нынче до труб?
Есть лишь скользкая клеть,
где дерьмовых иллюзий удушье
нас однажды толкнет
ускользнуть в никуда поутру...
Просто льдистая бредь
расщепляет умы и запястья,
просто льдистая пыль
набивается в строки - святая святых.
Это миг - умереть,
не сгибаясь и в страхе не пятясь,
но намного трудней
среди вьюги взлелеять цветы.
Не на личный венок
несть поэту могильного хлада,
он уходит в иное,
а в этот извьюженный мир,
где средь строчек и снов
восстаем из гробов,
если надо, бесприветные мы,
но живые поющие мы.
Наступил момент, когда мне стало ясно - любой ценой я должен вырваться отсюда, сменить свое парящее состояние на нечто более устойчивое и понятное, разобраться в себе - и вправду тот ли масштаб, хватит ли меня на продолжение этих полетов в будущем.
И я рванулся назад с тайной мыслью, что задержусь - хоть на минутку - в другой, детской своей зиме, и отец расскажет мне что-нибудь о наследовании по духу, и мы будем пить чай снова все вместе, не зная, что находимся почти точно посреди двух эпох, будем пить чай с несладким, но вполне осязаемым настоящим, и мама непременно расскажет о первой моей сказке, родившейся в тот нелепо прервавшийся День Пышных Оладий.