Захар Оскотский - ПОСЛЕДНЯЯ БАШНЯ ТРОИ (журнальный вариант)
– Да они же сами "черных" ненавидели - и кавказцев, и среднеазиатов. Сами нарадоваться не могли, когда тех выселяли.
– Так что же, - спрашивал я, - они все забыли или врут?
– Не забыли и не врут. Просто люди так устроены. Вырастешь, Виталька, - поймешь.
Сам дед не мог подолгу стоять в очередях, у него отекали ноги.
А бюрократическая машина ПНВ работала еще исправно. В тридцатом году нам переслали официальное известие о смерти моего отца и оставшиеся от него документы всего через две недели после того, как самого отца захоронили без гроба в общей могиле, в секторе для лиц БОМЖ на одном из подмосковных кладбищ. Бедняга отравился, выпив по ошибке вместо спирта какой-то растворитель.
Больше всего меня поразила тогда реакция деда. Дед не заплакал. Он несколько раз перечитал извещение, потом отложил его и полез в наш единственный платяной шкаф. Долго рылся там, в самом низу, под кучей старых свитеров и рубашек. Вытащил какой-то не виданный мною прежде пыльный альбом. Сел за стол и принялся спокойно, только чуть хмурясь, его листать.
Я подошел, заглянул. В альбоме были фотографии, совсем старые, черно-белые. Снимки какого-то мальчика. Сперва крохотного, наверное годовалого, потом - постарше, лет четырех-пяти. Нежное смеющееся личико, трогательные кудряшки колечками. И я догадался, кто это: мой отец в детстве.
Дед спокойно переворачивал картонные листы альбома.
– Тебе его не жалко? - спросил я.
– Жалко, - ответил дед. - Но с ним я никогда ничего не мог поделать. Может быть, если бы не умерла твоя мама, он бы и не допился до погибели. Она одна как-то умела его сдерживать. А теперь ничего не изменишь… Зато со следующего месяца мы сами будем получать твое детское пособие. Хоть лишний кусок хлеба в день сможешь съесть, все легче тебе будет выжить.
Я молчал, у меня выступили слезы. И дед, угадав мой невысказанный вопрос, быстро заговорил:
– Ну и я тоже! Куда я денусь, как тебя оставлю? Вместе будем тянуть! Мне помирать нельзя, не имею права.
Лысый, с круглыми выцветшими глазками, с большим носом, торчавшим словно клюв, с тонкой морщинистой шеей, он был похож на птицу, на старого грифа, которого я видел в зоопарке. Он улыбался и успокаивал меня, а я не чувствовал ни покоя, ни защищенности. Я понимал, как мы с ним слабы и уязвимы - десятилетний ребенок и восьмидесятидвухлетний старик. Но мы были вдвоем, только вдвоем, против всего остального мира. И все, что нам оставалось, - это держаться друг за друга.
Правительство национального возрождения пало в начале тридцать второго года. Вернее, ушло само, никто его не подталкивал. Не было ни демонстраций, ни митингов, ни забастовок. Просто была очень холодная зима, чуть теплые батареи отопления, протекающие по стыкам ржавыми каплями, пар от дыхания, лед на стеклах. А на улицах - бесконечные и недвижные на морозе очереди стариков к торговым пунктам с дешевой крупой.
В один из вечеров в "Последних известиях" как-то буднично объявили, что в России скоро состоятся свободные выборы, после которых ПНВ сложит с себя полномочия. На экране телевизора замелькали новые лица, на стенах домов появились плакатики с портретами кандидатов. Началось то, что с самого начала прозвали Второй Перестройкой.
Дед Виталий ходил и плевался:
– Эх, мать его ети, что за бестолковая страна Россия, ничего в ней построить не удается! Коммунизм строили - обосрались, капитализм строили - не получился, фашизм попробовали - опять ни хрена не вышло!
Кое-какие главари из тех, что явно или тайно ворочали делами ПНВ, перебрались за границу заблаговременно, когда решили, что из этой страны больше ничего не высосешь. Генерал Глебовицкий остался - и умер под домашним арестом. Говорили, что он отказался от пересадки клонированного сердца. Передавали его слова: "Я не хочу, чтобы меня лечили люди, которым я не доверяю, только для того, чтобы отдать под суд, которого я не признаю".
Кого-то еще из оставшихся собирались судить, да так и не собрались. С Запада потекла гуманитарная помощь (я до сих пор помню вкус той мясной тушенки). Символом надежды зазвучали слова "редкоземельные элементы, лантаноиды". Они оказались важнейшими компонентами для изготовления сплавов - поглотителей водорода. Пористые как губка, эти сплавы могли впитывать сотни объемов газа на единицу собственного объема, а потом, при работе двигателя, постепенно отдавать. Такое решение избавляло от перевозки водорода в баллонах, исключало опасность его утечки и образования взрывчатой смеси с воздухом. Для того чтобы выпускать автомобили, самолеты, корабли с двигателями на новом топливе, требовалось много, невероятно много лантаноидов. И России, владелице половины всех мировых запасов "редких земель", это сулило огромные доходы.
Посмеивались над ПНВ, у которого не выдержали нервы: чуть-чуть бедняги не дотянули до экономического подъема. Предвкушали, каким будет этот подъем теперь, когда Россия стала свободной страной и Запад нам доверяет. Но еще до того, как начался подъем, совсем скоро после крушения ПНВ, в Россию пришел террор.
Я помню, как мы, подростки, впервые бежали туда, где приглушенный корпусами домов раскатился удар взрыва. Помню ошеломление при виде покореженных, дымящихся автомобилей, выбитых окон, иссеченных осколками стен. Сквозь стекавшуюся толпу с воем сирен и вспышками мигалок выбирались машины "скорой помощи". Растерянные полицейские стояли над красными блестящими лужицами, в которых плавали клочки тряпья. Все то, что прежде казалось нам несчастьем одного Запада, все, что мы видели только на экранах телевизоров, пришло в российские города и стало повседневным ужасом.
Дед Виталий потерял голову. Он вздумал каждый день провожать меня в школу и встречать после занятий. А мне было уже тринадцать лет, одноклассники без того дразнили меня "дедушкиным сынком". Я сердился на деда: "Не смей за мной ходить! Чем ты поможешь, если на улице рванет? Тебя скорее, чем меня, прихлопнет! Дома сиди!"
Он соглашался, кивал, а когда я утром уходил, тихонько крался следом. И днем, когда мы гурьбой вываливались из школы после уроков, я замечал его, сидевшего в отдалении на скамеечке, понурого, совсем маленького, с круглой и блестящей, как у кегли, лысой головенкой.
Я приходил в ярость, я убегал с приятелями, зная, что дед на больных ногах за нами не поспеет и поневоле побредет домой. Чтобы его наказать, я нарочно болтался по улицам до позднего вечера и возвращался тогда, когда он сидел оцепеневший от страха за меня, с выключенным телевизором, с нетронутой едой в тарелке. Я кричал на него, я требовал, чтобы он больше никогда, никогда не смел за мной ходить! Он виновато моргал прозрачными глазками. А на следующий день все повторялось… То, что я испытываю, когда теперь вспоминаю об этом, даже нельзя назвать стыдом. Это приступы боли.