Филип Фармер - Одиссея Грина
Лицо Эксипитера ровно и неподвижно, словно алебастровое изображение Гора с соколиной головой. Он явно кичится своей невозмутимостью. Все выпады такого рода он пропускает мимо ушей.
— Очень хорошо, мистер Виннеган. Но вы так легко от меня не отделаетесь. После всего…
— Убирайтесь!
Интерком свистит трижды. Три раза — это дедушка.
— Я подслушивал, — говорит стодвадцатилетний голос, глухой и глубокий, словно эхо в пирамиде фараона. — Я хочу повидаться с тобой до того, как ты уйдешь. Если, конечно, ты уделишь старому сумасброду несколько минуток.
— Конечно, дедушка, — говорит Чиб, думая о том, как же он любит старика. — Тебе нужна пища?
— И для ума тоже.
День. День молитвы. Сумерки богов. Армагеддон. Вещи замыкаются в себе. Пан или пропал. Грудь в крестах или голова в кустах. Все это и еще больше. Что-то принесет этот день?
«Больное солнце скользнуло в нарывающее горло ночи»
(Омар Руник)
Чиб подходит к выпуклой двери, которая откатывается в промежуток между стенами. Фокус дома — овальная гостиная. В первом квадранте, если идти по часовой стрелке, находится кухня, отделенная от гостиной ширмой шестиметровой высоты. Чиб разрисовал ее на манер усыпальниц фараонов, что показывает его отношение к современной пище. Семь гладких колонн вокруг гостиной отмечают границу между комнатой и коридором. Меж колоннами размещены совсем уж высоченные ширмы, разрисованные Чибом в период его увлечения индейской мифологией.
Коридор тоже овальной формы; в него выходят все комнаты дома. Комнат семь: шесть комбинаций типа спальня-кабинет-студия-туалет-душ и кладовая.
Маленькие яйца внутри больших яиц внутри мегаломонолита грушевидной планеты внутри яйцеобразной Вселенной; последнее слово современной космологии: неопределенность имеет форму куриного производного. Бог высиживает яйца и кудахчет раз в триллион лет или около этого.
Чиб пересекает холл, проходит между двумя колоннами, которые он изваял в форме кариатид, и входит в гостиную. Его мать искоса глядит на своего сына, который, как она думает, близок к сумасшествию, раз до сих пор топчется на месте. Это отчасти и ее ошибка; она не должна была демонстрировать отвращение и отвлекать его во время приступов сумасбродства. Теперь она толста и безобразна… о боже, до чего же толста и безобразна! Она не может ни благоразумно, ни неблагоразумно надеяться на то, что все вдруг станет по-старому.
«Было бы естественно, — твердит она себе, вздыхая обиженно и слезливо, — если бы он отверг любовь матери ради незнакомых, но хорошо сложенных молодых женщин. Но отвергать и их тоже? Он же не сказочный герой. Он кончил со всем этим, когда ему было тринадцать. Так в чем же причина его целомудрия? Не ударился он и в форникацию; это я могла бы понять, хотя бы и не одобрила.
О господи, где же я была неправа? Ведь со мной все нормально. Он сходит с ума, как его отец — Рэйли Ренессанс, кажется, его звали — и его тетя и его прапрадедушка. Все эти картины и эти радикалы, Молодой Редис, с которыми он общается. Он так артистичен, так чувствителен… О господи, если что-нибудь случится с моим мальчиком, мне придется поехать в Египет».
Чиб знает все ее мысли — ведь она очень часто выдает их вслух и неспособна заиметь новые. Он проходит мимо круглого стола, не произнося ни слова. Рыцари и дамы консервированного Камелота смотрят на него сквозь пивные пары.
На кухне он открывает овальную дверцу в стене и достает поднос с пищей в блюдах и чашках, запакованных в пластик.
— Ты не будешь есть с нами?
— Не скули, мама, — говорит он и возвращается в свою комнату, чтобы захватить несколько сигарет для дедушки. Дверь, воспринимая усилия и преобразовывая меняющуюся, но опознаваемую приводными механизмами картину электрических полей поверхности кожи, артачится. Чиб слишком расстроен. Магнитные бури проносятся через его кожу и искажают естественную конфигурацию полей. Дверь наполовину открывается, снова захлопывается, вдруг меняет решение и открывается, потом закрывается опять.
Чиб пинает дверь, и она блокируется наглухо. Он думает, что надо бы поставить видео или звуковой сезам. Дело лишь в том, что не хватает денег на материалы. Он пожимает плечами, идет мимо изгибающейся стены холла и останавливается перед дедушкиной дверью, скрытой от взглядов остальных членов семьи кухонной ширмой.
«Ибо пел он мир, свободу,
Красоту, любовь и страстность.
Пел он смерть и жизнь без смерти
В Поселениях Блаженных,
В мире, что зовут Понима,
В теплых землях То, Что Будет.
Очень дорог Гайавате
Был учтивый Чайбайабос».
Чиб читает эти строки, и дверь отходит в сторону.
Наружу вырывается желтоватый свет с чуть заметной примесью красного — выдумка дедушки. Смотреть в выпуклую овальную дверь — все равно что смотреть в зрачки сумасшедшего. Дедушка стоит посреди комнаты, белая борода опускается ниже пояса, белые волосы спадают до пят. Хотя борода и волосы вполне скрывают его наготу и он не на людях, на нем шорты. Эго старомодно, но простительно человеку, которому минуло двенадцать десятков лет.
Он одноглаз, как и Рекс Люскус. Улыбка обнажает его собственные зубы, выросшие из зародышей, трансплантированных тридцать лет назад. Большая зеленая сигара торчит из уголка полных красных губ. Нос его широк и грязен, словно по нему прошлась тяжелая стопа времени. Его лоб и скулы широки, может быть, из-за капельки крови оджибуэев в его жилах, хотя он рожден истинным финнеганом и даже потеет по-кельтски, распространяя аромат виски. Он высоко держит голову, а серо-голубые глаза — словно лужицы на дне глубокой расщелины, этакие остатки растаявшего глетчера.
Лицо дедушки — один к одному лицо Одина, когда тот отвернулся от колодца Мимира, раздосадованный тем, что заплатил такую высокую цену.[7] А еще оно напоминает иссеченное ветрами и песком лицо сфинкса из Гизы.
— Сорок веков истории смотрят на тебя с высоты, если перефразировать Наполеона, — говорит дедушка. — С высоты времен. «Что есть человек?» — вопрошает сфинкс наших дней. Эдип разрешил вопрос его предшественницы и не разрешил ничего, потому что от нее отделилось ее подобие, хитроумный ребенок с вопросом, который до сих пор никто не может разрешить. И, возможно, не разрешит никогда.
— Ты забавно травишь, — говорит Чиб. — Но мне это нравится.
Он усмехается, с любовью глядя на дедушку.
— Ты заглядываешь сюда каждый день не столько из-за любви ко мне, сколько для того, чтобы расширить свой кругозор и потренировать проницательность. Я видел весь свет, я слышал обо всем на свете и время от времени думал. Я много странствовал до того, как нашел здесь убежище четверть века назад. Теперешний узник некогда был величайшим Одиссеем всех времен.