Ольга Ларионова - Сотворение миров
— Мумие? — переспросил он глубоким колодезным басом, и все кругом снова примолкли. — Зачем же искать мумие в горах? Получить его можно гораздо проще.
Половина стола, что была по эту сторону дуба, уже зачарованно и привычно глядела ему в рот.
— Возьмите мышку.
Воцарилась пауза, которую никто не посмел заполнить ни словом, ни шорохом.
— Полевку. Горную.
И снова пауза. Ох, и зачем так рано унесли этого горластого карапуза, он так непосредственно издавал вопли в самый неподходящий момент!
— Се-реб-рис-ту-ю.
Варвара всей кожей чувствовала, как уже все сто шестьдесят тамерян плюс три космолетчика переводят взгляд с Лероя на нее и обратно. Над верхней губой у нее начали собираться маленькие капельки пота. Этот спектакль пора было прекращать.
— Серебристость принципиально необходима? — спросила она деловым тоном.
— Весьма.
Он протянул широкую ладонь к своему бокалу, и пока рука двигалась, емкость была уже снова наполнена.
— Благодарю вас, — раскатилось над столом, словно эта благодарность относилась ко всему коллективу колонии.
Лерой наклонился над столом, углядел на каком-то блюде пучок травы, напоминающий листом и духом большеземельную кинзу, и ухватил его двумя перстами.
— И вышеупомянутую мышку-полевку, горную, серебристую, пол значения не имеет, необходимо накормить травкой, которая называется гетеропаппус седеющий.
Псевдокинза была гадливо отброшена, как не имеющая ничего общего с гетеропаппусом.
— Но это еще не все.
Там, за стволом Майского Дуба, кто-то застонал. Варвара поймала вдруг себя на мысли, что если бы адресатом лероевского монолога была не она, а кто-нибудь другой, то от всего происходящего можно было бы получить бездну удовольствия. Лерой же невозмутимо осушил свой бокал и продолжал:
— К травке, именуемой гетеропаппус седеющий, нужно присовокупить зизифору пахучковидную, а также оносму ферганскую и абрикос — самый обыкновенный.
— Теперь-то все? — с надеждой вырвалось у Варвары.
— Отнюдь нет. Чрезвычайно существенно не забыть можжевельник туркестанский, горец альпийский и лук… многолиственный, если я не ошибаюсь.
— А чеснок? — мстительно вставила Варвара.
— О! Вы далеко пойдете, моя юная натуралистка. Чеснок — это непременнейший компонент, равно как и эфедра хвощевая, щетинник зеленый и тополь белый. И разумеется, кипрей.
— Вульгарис? — не сдавалась Варвара, впрочем прикладывая все усилия к тому, чтобы голос у нее не дрожал.
— Кипрей, кипрей, кипрей… Так, запоминайте хорошенько: кипрей мохнатый, кипрей широколистый, кипрей высокогорный и кипрей тянь-шаньский.
— Это одно и то же! — с отчаяньем проговорила она.
— Ну знаете, тогда нам не о чем разговаривать!
И он отвернулся от нее, возмущенный до глубины души.
К ней со всех сторон тут же потянулись рюмки и бокалы:
— За чеснок вульгарис!
— За абрикос можжевелолистный!
— За мышку гетеропапуасовую, седеющую!
Теймураз наклонился к ее плечу:
— Ну вот, Лерой и сделал из тебя принцессу вечера, как он один это умеет. Поздравляю.
— Посмешище он из меня сделал. Иду спать. Все.
Она поднялась, но уйти было не так-то просто.
— Темрик, перестань секретничать с новенькой! — снова возникла царствующая за столом Кони. — Да что это, она уходит? Нет, Варюша, нет, этот номер не пройдет. Вы уже двадцать четыре часа находитесь на Степаниде. На нашей сказочной, неповторимой Степаниде. Теперь за вами тост. Скажите, за какое из ее достоинств вы хотели бы выпить в первую очередь?
Мало ей было одного Лероя! Конечно, она всего-навсего маленькая усатая сколопендра, когда пребывает в ярости — особенно; но врать и притворяться противно, тем более что и они все — просто фанатики со своей Степухой.
— За то… — она помедлила, облекая свои смутные ощущения в более или менее четкую формулировку. — За то, что Земля Тамерлана Степанищева — такая, какой создала ее космическая эволюция, — в принципе ничем не отличается от нашей Большой Земли.
Она отпила глоток, поставила бокал на миллиметровку и пошла прочь, в быстро разливающуюся вечернюю полутьму.
За стеной плотной массой застыла возмущенная, не пожелавшая понять ее тишина.
Она нашла свой коттедж по запаху, исходящему от Лероевых трав. Разделась. Опрокинулась в жесткую прохладную постель. Ладно. Сегодняшний день не в счет. Вот завтра — уже работа, приемка помещения, да еще и эту парочку распаковывать — Пегаса и Пегги; и первое время они от изумления будут только путаться под ногами, как и полагается верным, но не чрезмерно информированным роботам, и посему преимущественно мешать, и если все пойдет подобру-поздорову, то после обеда можно будет начать монтаж аппаратуры, то есть монтировать-то будут кибы, нужно только ходить за ними по пятам и следить, чтобы они какую-нибудь моечную камеру или холодильник не приспособили вверх ногами. А это, прямо скажем, занятие не творческое и посему утомительное. Следовательно, и завтра — день не из приятных…
В окошко ненавязчиво постучали. Болтливый гений, не иначе.
— Я сплю! — зарычала Варвара.
— И на здоровье, — раздался веселый голос Сусанина. — Утречком, пока кибы всю вашу аппаратуру не раскидают по разметкам, вам в своей лаборатории делать нечего. Так что брошу-ка я вас на капусту. В восемь на пирсе, радость моя!
Варвара чуть не подпрыгнула от бешенства. Это ж надо, обрела себе начальника, который будет распоряжаться каждым рабочим часом в ее же собственной таксидермичке! Обретешь тут здоровый сон. Но ничего не поделаешь, теперь только отдать себе приказ проснуться ровно в половине шестого по среднеземному, чтобы успеть выкупаться. В половине шестого.
В половине…
Проснулась она много раньше от жуткого ощущения, будто ее лицо лизнул огненный язык.
За окошком полыхал беззвучный пожар.
Она бросилась к окну, распахнула его — навстречу дохнула черемуховая ночная прохлада. Многослойные красно-зеленые ленты летели, извиваясь, по небу, словно тутошняя Ирида, позабытая богиня радуг и прочих красочных атмосферных эффектов, вздумала заниматься художественной гимнастикой на ночь глядючи. Вовремя иллюминация, ничего не скажешь. Как бы это назвать? А, северностепанидское сияние.
Она сердито фыркнула, предчувствуя жесточайший недосып, и тут же пожалела о собственной несдержанности: справа, под соседним окном, принадлежащим половине Лероя, высилась монументальная фигура, расцвеченная радужными бликами.
— А-а, — протянул он своим звучным, точно из глубины колодца, басом, — моя юная натуралистка!