Роберт Силверберг - Умирающий изнутри
– Ты заболел? – спрашивает он.
Я отрицательно качаю головой.
Он так близко склоняется ко мне, что его пустые глазницы оказываются в каком-то дюйме от моих глаз. Он лишь мгновение изучает меня и говорит:
– Ты путешествуешь, парень! Точно? Слушай, если хочешь закончить, пойдем в холл, у нас есть кое-что, чтобы помочь тебе.
– Нет. Нет проблем.
Я вхожу в комнату. Дверь неожиданно подается – она не заперта. Я толкаю ее обеими руками, клацает защелка. Тони сидит на прежнем месте. Она кажется озадаченной. Лицо ее ужасно, чистый Пикассо. Я с отвращением отворачиваюсь от нее.
– Дэвид?
Голос резкий и хриплый, кажется он охватывает сразу две октавы, заполняя скрежещущую стену между высоким тоном и низким. Я машу рукой, пытаясь заставить ее умолкнуть, но она продолжает, выражая свое участие, желая знать, что случилось, почему я бегаю туда-сюда. Каждый звук, производимый ею, становится для меня пыткой. Образы продолжают перетекать из ее мозга в мой. Та облезлая зубастая летучая мышь с моим лицом все еще остается в уголке ее сознания. Тони, я думал, ты меня любишь. Тони, я думал, что делаю тебя счастливой. Я падаю на колени и изучаю грязный ковер. Ему, наверное, миллион лет, выцветший, облезлый кусок плейстоцена.
Она подходит ко мне, опускается рядом, она, которая путешествует, заботится о состоянии ее непутешествующего партнера, который каким-то таинственным образом тоже путешествует.
– Не понимаю, – шепчет она. – Ты плачешь, Дэвид. У тебя все лицо мокрое. Я что-то не так сказала? Дэвид, пожалуйста, не бери в голову. У меня было такое чудное путешествие, а теперь – я просто не понимаю…
Летучая мышь. Летучая мышь. Расправляющая свои перепончатые крылья.
Обнажившая желтые клыки.
Наносит удар. Сосет кровь. Напивается ею.
Я выдавливаю лишь несколько слов:
– Я… тоже… путешествую…
И падаю лицом на ковер. В сухие ноздри впивается запах пыли. В мозгу крадутся трилобиты. В ее голове летучая мышь. В холле слышится резкий смех. Телефон. Дверца холодильника: хлоп, хлоп, хлоп! Наверху танцуют каннибалы. Потолок давит на спину. Мой голодный разум рыщет в душе Тони.
Она спрашивает:
– Ты принял кислоту? Когда?
– Я не принимал.
– Тогда как ты путешествуешь?
Я не отвечаю. Я приседаю, сжимаюсь в комок, обливаюсь потом и вою. Это словно падение в ад. Хаксли предупреждал меня. Нельзя было позволять Тони.
Я не хотел ничего этого видеть. Теперь барьеры разрушены. Она переполняет меня и поглощает.
– Ты читаешь мои мысли, Дэвид?
– Да, – чудовищно признаюсь я, – я читаю твои мысли.
– Что ты сказал?
– Я сказал, что читаю твои мысли. Я даже вижу их. Все. Я вижу, каким ты видишь меня. О Господи, Тони, Тони, как это ужасно!
Она тащит меня. Она хочет, чтобы я взглянул на нее. Наконец я поднимаю глаза. У нее очень бледное лицо и жесткие глаза. Она просит разъяснении.
Правда ли, что я читаю мысли или это изобретение ее затуманенного кислотой разума? Я отвечаю, что все – правда.
– Ты спросила меня, читал ли я твои мысли и я ответил, да, читал.
– Я никогда этого не спрашивала, – говорит она.
– Я слышал, как ты спросила.
– Но я не… – Голос дрожит. Мы оба волнуемся. В ее голосе слышится уныние. – Ты хочешь меня обломать, Дэвид? Не понимаю. Почему ты причиняешь мне боль? Зачем пугаешь? Это было хорошее путешествие. Хорошее.
– Не для меня, – бросаю я.
– Ты там не был.
– Нет, я был.
Она в полном недоумении смотрит на меня, затем поднимается и, рыдая, бросается на кровать. Из ее мозга, сквозь гротесковые образы, навеянные наркотиком, прорывается лавина свежих эмоций: страх, обида, боль, гнев.
Она думает, что я невольно пытаюсь оскорбить ее. Я ничем не могу оправдаться. Она презирает меня. Я для нее вампир, сосущий кровь, пиявка; она знает, для чего мне мой дар. Нас разделила роковая трещина и она уже никогда не сможет думать обо мне без муки и стыда. Как и я о ней. Я бросаюсь прочь из комнаты, вниз в холл в комнату Дональдсона и Эткина.
– Плохой приход, – бормочу я. – Извините за беспокойство, но…
Я провел с ними остаток дня. Они дали мне успокоительное и мягко вывели из наркотического дурмана. Психоделические образы Тони настигали меня еще с полчаса, словно нас связывала невидимая цепь, протянувшаяся через весь проход, но потом, к моему облегчению, ощущение контакта начало меркнуть, бледнеть и совсем исчезло. Извергающие огонь фантомы были вытеснены из моего разума. Цвет, размер и текстура обрели свое подлинное состояние. И я, наконец, освободился от беспощадного отображения собственного образа.
Когда я снова обрел одиночество в голове, я чуть не заплакал, но слезы не пришли, и я мирно сидел, потягивая сельтерскую с бромом. Время текло незаметно. Дональдсон, Эткин и я вели мирный, неспешный разговор о Бахе, средневековом искусстве, Ричарде Никсоне, травке и многих других вещах. Я едва был знаком с этими людьми, пожелавшими облегчить боль незнакомца. Я чувствовал себя все лучше и лучше. Около шести часов, сердечно поблагодарив их, я вернулся к себе. Тони в комнате не оказалось, и комната, казалось, внезапно опустела. С полок исчезли книги, со стен картинки; дверь ванной осталась открытой и я увидел, что половины вещей там недостает. Я был озадачен и сперва не уловил, что произошло.
Ограбление, кража? Но потом до меня дошло – она уехала.
11
Сегодня в воздухе уже ощущается приближающаяся зима, щеки слегка пощипывает. Октябрь умирает слишком быстро. Небо покрыто нездоровыми прожилками и окутано печальными, тяжелыми, низко нависшими облаками. Вчера шел дождь, срывающий с деревьев пожелтевшую листву, которая покрывала теперь тротуар, волнуемая время от времени резкими порывами ветра. Кругом были лужи. Устраиваясь около массивных зеленых форм Альма Матер, я первым делом развернул газету и застелил холодные каменные ступени частью сегодняшнего выпуска «Коламбия Дейли Спектейтор». Двадцать с лишним лет назад, когда я с глупой амбицией мечтал о карьере журналиста – как хитро; репортер, читающий мысли! – эта газета казалось центром жизни, а теперь она служит лишь для того, чтобы сохранить сухой мою задницу.
Вот я сижу. Приемные часы. На коленях покоится тонкая папка для бумаг, застегнутая резиновым ремнем. Внутри нее начисто отпечатанные, каждая в собственной бумажной обложке, пять семестровых работ, продукция моей рабочей недели. «Романы Кафки». «Шоу как трагик». «Концепция искусственности первоначального утверждения». «Одиссей как символ общества». «Трагедии Эсхила и Аристофана». Старое академическое дерьмо, подтвержденное в своей безнадежной дерьмовости радостным желанием молодых умников позволить проделать за них всю работу старому выпускнику. Сегодня наступил день доставки товара и, может быть, получения новых заказов. Без пяти одиннадцать. Скоро придут мои клиенты. Тем временем я сканировал проходящих мимо. Спешащие студенты с кучей книг. Развевающиеся на ветру волосы, спортивная осанка. Они все кажутся мне пугающе юными, даже бородатые. Особенно бородатые. Осознаете ли вы, что с каждым годом в мире появляется все больше и больше молодых людей? Их число все растет, в то время как старики откатываются на другой конец кривой, и я стремлюсь к могиле. Сегодня даже преподаватели кажутся мне молодыми. Люди, имеющие степень доктора, могут быть на пятнадцать лет моложе меня. Разве это не убийственная мысль? Представьте малыша, рожденного в 1950 году, который сейчас уже доктор. А в том 1950-м я брился три раза в неделю и мастурбировал по средам и субботам. Я был здоровым подростком пяти футов девяти дюймов роста с амбициями, мечтами и знаниями, я был уже личностью.