Рэй Брэдбери - Тёмный карнавал (Dark Carnival), 1947
Повисла тяжелая тишина. Голос дяди Джейсона:
– Ну? Выкладывай, что там с Тимоти?
– Ох, Лаура, твой язычок… – вздыхает мать.
Лаура раскрывает рот, Тимоти зажмуривается.
– Тимоти не любит… ну хорошо, ему не нравится кровь. Он у нас чувствительный.
– Он выучится, – говорит мать. – Он привыкнет, – говорит она жестко. – Он мой сын, и он научится. Ему еще только четырнадцать.
– А я на этом вскормлен, – сказал дядя Джейсон, его голос переходил из одной комнаты в другую. Ветер снаружи играл деревьями, как на арфе, в оконное стекло брызнули мелкие капли дождя. – Вскормлен… – и голос пропал в тишине.
Тимоти прикусил губу и открыл глаза.
– Видимо, это моя вина. – Теперь мать показывала гостям кухню. – Я пыталась заставить его. Но детей ведь нельзя заставлять, это только сделает им больно, и они никогда не обретут вкуса к правильным вещам. Вот Байон, ему было тринадцать, когда…
– Думаешь, – пробормотал дядя Джейсон, – что Тимоти одумается…
– Уверена в этом, – с вызовом ответила мать.
Огоньки свечей колыхались, как тени, и скрещивались во всей дюжине затхлых комнат. Тимоти озяб. Вдохнув запах горящего сала, он машинально взял свечу и пошел по дому, делая вид, что расправляет ленты крепа.
– Тимоти, – прошептал кто-то возле стены, с придыханием и присвистом. – Тимоти боится темноты!
Голос Леонарда. Ненавистный Леонард!
– Мне нравятся свечи, вот и все, – с упреком прошептал Тимоти.
Сильнее освещение, больше грохот. Каскады раскатистого смеха. Постукивания и щелчки, восклицания и шелест одежд. Холодный и влажный туман валит сквозь переднюю дверь. А среди тумана приводит в порядок свои крылья высокий и статный мужчина.
– Дядя Эйнар!
Тимоти бросился со всех своих худых ног вперед, прямо сквозь туман, в сторону зеленых колышущихся теней и с разбегу влетел в распростертые ему навстречу объятия Эйнара. Дядя поднял его.
– У тебя есть крылья, Тимоти. – Он подбросил мальчика легко, как головку чертополоха. – Крылья, Тимоти. Летай!
Лица внизу закружились, темнота пришла во вращение. Дом пропал, Тимоти почувствовал себя легким ветерком. Он взмахнул руками; пальцы Эйнара поймали его и снова подкинули к потолку. Потолок надвигался, словно падающая стена.
– Лети, Тимоти! – кричал Эйнар своим глубоким голосом. – Маши крыльями, маши!
Он чувствовал сладостный зуд в лопатках, как будто оттуда росли корни, вырывались наружу, чтобы развернуться новенькими влажными перепонками. Он лепетал какие-то безумные слова. Эйнар еще раз швырнул его кверху.
Осенний ветер приливом вломился в дом, дождь обрушился вниз, раскачивая балки, сбивая огонь со свечей. И вся сотня родственников, всех сортов и размеров, выглядывала из черных зачарованных комнат, втягиваясь будто в водоворот туда, где Эйнар удерживал ребенка, словно жезл в ревущих пространствах.
– Довольно! – крикнул Эйнар.
Тимоти, опущенный на доски пола, в изнеможении рухнул перед ним, счастливо рыдая:
– Дядя, дядя, дядя!
– Неплохая штука – летать, а, Тимоти?! – усмехнулся дядя Эйнар, склоняясь к мальчику и ероша ему волосы. – Хорошая, хорошая…
Дело шло к утру. Большинство гостей прибыло, и все уже собирались отправиться в постели и беззвучно, без движения проспать до следующего заката, когда настанет пора выбираться из роскошных сундуков и начинать кутеж.
Дядя Эйнар двинулся к погребу вместе с остальными. Мать указывала им дорогу к множеству рядов отполированных ящиков. Крылья, словно из парусины цвета морской волны, тянулись за Эйнаром, терлись друг о друга со странным свистом, а когда встречали какое-либо препятствие, то возникал мягкий звук, будто кто-то постукивал по барабанным перепонкам.
Тимоти лежал наверху, перебирал свои нелегкие мысли и пытался полюбить темноту. В темноте ведь можно делать множество вещей, за которые люди тебя никогда не будут критиковать, – потому что никогда этого не увидят. Он в самом деле любил ночь, но любовь эта была неполной: иной раз вокруг было так много ночи, что кричать хотелось.
В подвале бледные руки захлопывали крышки ящиков. Некоторые родственники копошились, устраиваясь в углах – головы на руки, веки прикрыты. Солнце взошло. Все уснули.
Закат. Пирушка началась, словно в один миг разлетелось гнездовья летучих мышей – с воплями, шелестом, свистом. С громким стуком распахивались дверки ящиков, из подвальной сырости наверх понесся топот ног. Припозднившиеся гости стучались и с парадного, и с черного входа; их впускали.
На улице дождило, промокшие гости скидывали свои плащи, вымокшие шапки, забрызганные накидки и отдавали их Тимоти, который относил добро в чулан. Комнаты были набиты до предела. Смех кузины, раздавшийся в одной из комнат, отражался от стен другой, рикошетил, петлял, закладывал виражи и возвращался в уши Тимоти уже из четвертой комнаты, но в точности такой же циничный и ехидный, каким был сначала.
По полу пробежала мышь.
– Узнаю вас. Niece Leibersrouter! – воскликнул отец.
Мышь прошмыгнула между ног трех женщин и скрылась в углу. Несколькими мгновениями позже в углу будто из ниоткуда возникла прекрасная женщина и так там и стояла, улыбаясь всем собравшимся своей белозубой улыбкой.
Кто-то приник к запотевшему оконному стеклу кухни. Он вздыхал, и стонал, и стучал, прижавшись к стеклу, но Тимоти ничего не мог сделать; он ничего не видел. Сейчас он был не здесь. Вокруг шел дождь, дул ветер и темнота затягивала его в себя. В доме танцевали вальсы; высокие сухопарые фигуры делали пируэты в такт чужеземной музыке. Лучи звезд мерцали в поднимаемых бутылках, а паучок упал и не спеша зашагал по полу.
Тимоти вздрогнул. Он снова был в доме. Мать отправляла его сбегать туда, сбегать сюда, помочь, услужить, сходить на кухню, принести это, забрать тарелки, разнести еду… и… весь праздник вращался вокруг него, вот только – без него, не для него. Дюжины толпящихся гостей толкались, отпихивали его, не замечали.
Наконец он выбрался из давки и проскользнул наверх.
– Сеси, – сказал он мягко, – ты где теперь, Сеси?
– В Императорской долине, – слабо пробормотала она после недолгого молчания. – Возле Солтои-Си, неподалеку от грязевых гейзеров. Там пар, испарения и очень спокойно. Я вошла в жену фермера и сижу на переднем крыльце. Я могу заставить ее двигаться, если захочу; могу заставить делать что угодно. Солнце клонится к земле.
– И как там все?
– Слышно, как свистят гейзеры, – сказала она медленно, как если бы разговаривала в церкви. – Маленькие серые клубы пара поднимаются в кипящей грязи, как лысый человек в густом сиропе, головой кверху. Серые пузыри поднимаются, будто резиновые, и разрываются с таким звуком, с каким мокрые губы шлепают друг о друга. И пушистые перья пара вырываются из распоровшейся ткани. Тут густой сернистый запах, пахнет древними временами. Будто там до сих пор варится динозавр. Десять миллионов лет.