Кир Булычев - Чужая память
Прошел к столу Сергея, нажал кнопку настольной лампы и с трудом подтащил к себе телефон. И только тогда увидел свою руку — красную и распухшую. Но как звонить в аварийку, он не знал. И куда звонить? Ржевскому? Нет. Он не поможет. Кто-то должен отвечать за такие вещи… Иван набрал номер телефона Алевича. Долго не подходили.
— Я слушаю, — послышался сонный голос.
— Дмитрий Борисович, — сказал Иван. — Простите, что разбудил. Это Ржевский.
Алевич сразу понял — что-то случилось. Голос директора звучал натужно. И было четыре часа утра.
— Я слушаю. Что случилось? Что-нибудь с Иваном?
— Вы не можете… вызвать аварийную? Прорвало трубу горячей воды… затопило виварий…
— Господи! — вздохнул с облегчением Алевич. — А я-то думал…
— Погодите, — сказал Иван. — Я совсем забыл номер… вызовите и «скорую помощь».
— Ветеринарную? — Алевич все еще не мог скрыть облегчения.
— Нет, для меня, — сказал Иван и уронил трубку.
В коридоре топали шаги — Мария Степановна носилась по этажам, искала пациента…
24
— Теперь ты еще больше отличаешься от Сергея Андреевича, — сказала Ниночка. — И моя кровь в тебе есть.
— Спасибо, — сказал Иван. Они сидели на лавочке в заснеженном саду института. — Хотя мне иногда хотелось, чтобы меня не спасали.
— Так было больно?
— Нет.
Они помолчали. Иван поправил костыли, чтобы не упали со скамейки, достал сигареты.
— Почему он тебе разрешил курить?
— Наверное, потому, что курит сам, — сказал Иван. — Во мне есть память о курении, есть память, и ничего с ней не поделать.
— Ну ладно, кури, — снисходительно сказала Ниночка. — Значит, ты унаследовал его плохие привычки.
— А что у тебя дома сказали? — спросил вдруг Иван.
— Мать сказала, что этого от тебя не ожидала. Что ты всегда себя берег.
— Неправда, — обиделся Иван за Ржевского. — Она же знает, что это неправда…
— Иван, а почему ты побежал? То есть я понимаю, я бы струсила, но все говорят, что разумнее было вызвать аварийку.
— Конечно, разумнее. Но я ведь тоже подопытная собака. Своих надо выручать…
— Глупости, — сказала Ниночка. — Теперь к тебе никто так не относится. Особенно те, кто тебе свою кровь давал.
— И потом… Виноват Сергей. Во мне сидело ощущение, что это мой институт, мои собаки… без него я бы даже не нашел дороги в подвал.
— Замечательно, — сказала Ниночка. — Ты обварился за него, а он спокойно спал дома.
25
Иван отложил «Сайентифик Американ» — на столике у кровати кипа журналов, отец приносит их каждое утро, будто, если Иван читает их, какая-то часть знаний переходит к отцу. Любопытно наблюдать, как читает Ржевский. Себя — со стороны. Хочется делать иначе. Отец, беря ручку, отставляет мизинец — ни в коем случае не отставлять мизинец, всегда помнить о том, что нельзя отставлять мизинец. Отец, задумавшись, почесывает висок. Ивану тоже хочется почесать висок, но надо сдерживаться…
Журнал скользнул на пол. Повязки с рук сняли — руки в розовых пятнах. И это радовало — отличало от отца. Отец никогда не совершал этого поступка — это мой, собственный поступок.
Его организм оказался слабее, чем рассчитывали, — никто в этом при нем не признавался, но проскальзывали фразы вроде «для нормального человека такой ожог не потребовал бы реанимации»… А он — ненормальный?
Его сны, долгие и подробные кошмары были скорее формой воспоминаний. Чужая память тщательно выбирала стрессовые моменты прошлого, то, что резче отпечаталось в мозгу Сергея Ржевского. Иван предположил, что получил как бы два набора воспоминаний: трезвые, будничные и сонные, неподконтрольные. Сергей, как и любой человек, стрессовые воспоминания прятал далеко в мозгу, чтобы не терзали память. Мозг Ивана воспринимал эти воспоминания как чуждое. Но, когда дневной контроль пропадал, сны обрушивали на мозг Ивана подробные картины чужого прошлого, где каждая деталь была высвечена, колюче торчала наружу — не обойти, не закрыть глаз, не зажмуриться.
Ожидая, когда придет сестра и сделает обезболивающий укол, Иван прокручивал, как в кино, — Сергею это в голову не приходило, — мелочи прошлого. Он восстанавливал, выкладывал в хронологическом порядке то, что сохранилось в его памяти от чужого детства. Начало войны, ему семь лет, отец ушел на фронт. Они ехали из Курска в эвакуацию, эшелон шел долго, целый месяц. Это живет в памяти Сергея как набор фактов, из которых складывается формальная сторона биографии: «Перед войной мы жили в Курске, а потом нас эвакуировали, и мы провели год под Казанью». В мозгу Ивана нашлись лишь отрывочные картинки, и не было никакой гарантии, что там они лежали в таком же порядке, как в мозгу отца. Иван старался вспомнить: как же мы уезжали из Курска? Это было летом. Летом? Да. А вагон был пассажирский или теплушка? Конечно, теплушка, потому что память показала картинку — длинный состав теплушек стоит на высокой насыпи в степи, и они, кажется с матерью и еще одной девочкой, отошли далеко от состава, собирая цветы. Состав стоит давно и должен стоять еще долго, но вдруг вагоны, такие небольшие издали, начинают медленно двигаться, и далекий, страшный в своей отстраненности гудок паровоза, незаметно подкатившегося к составу, доносится сквозь густой жаркий воздух, и вот они бегут к составу, а состав все еще далеко, и кажется, что уже не добежать… Потом кто-то бежит навстречу от состава… Потом они в вагоне. Больше Иван не может ничего вспомнить.
Ночью Иван уже готов к этому, как готов к неизбежности уколов и перевязок. Воспоминание, выпестованное днем, возвратится в виде кошмара, полного подробностей того, что случилось когда-то и забыто. Он снова будет бежать к маленькому поезду, протянувшемуся вдоль горизонта, но на этот раз увидит, как мама возьмет на руки чужую девочку, потому что та плачет и отстает. Ему, Сергею, станет страшно, что отстанет, и он будет дергать девочку за край платья, чтобы мать бросила ее, ведь это его мать, она должна спасать его — и он бежит за матерью и кричит ей: «Брось, брось!» — а мать не оборачивается, на матери голубое платье, а девочка молчит, потому что ей тоже страшно, и бег к поезду, столь короткий в действительности, в кошмаре превращается в вечность, так что он может разглядеть мать, вспоминает, что у нее коротко, почти в скобку, остриженные светлые волосы, видит ее полные икры, узкие щиколотки, стоптанные сандалеты. Без помощи этого сна ему бы никогда не увидеть мать молодой — мать отпечаталась в дневной памяти лишь полной, разговорчивой и неумной женщиной с завитыми, крашеными, седыми у корней волосами. А потом, очнувшись и веря тому, что кошмар был, как и все эти кошмары, правдив, он оценит поступок матери, которая, страшась отстать от эшелона где-то в приволжской степи, помнила, что ее семилетний сын может бежать, а вот чужая девочка добежать не сможет… Но мать уже шесть лет как умерла, а он, Сергей, успел только на похороны… У него, Ивана, никогда не было матери, и признательность он испытывает к чужой маме, которая никогда не бегала с ним за уходящим поездом и никогда не отгоняла от него страшного шмеля. И в то же время Иван понимает, что сейчас он ближе к этой женщине, чем Сергей, потому что Сергей никогда не видел этого кошмара, спрятанного глубоко в мозгу.