Михаил Белозеров - Улыбка льва
— Плевать, — отвечает Леонт. — Оставь ее себе на завтрак, когда будет болеть голова.
— Ты не знаешь, что такое настоящая жизнь. Но я тебя просвещу.
Он важен, как персидский шах. Где-то там у него, за семью печатями, гордость непонятого пьяницы.
— Попробуй, — соглашается Леонт.
— Я могу всю ночь читать стихи и пить и напиться, как скотина, и не буду при этом ни перед кем оправдываться. А ты можешь?
— Не могу, — качает головой Леонт.
— Видишь, в чем наше отличие, — говорит Тертий. — Я все могу. Я слишком люблю веселую жизнь.
— Вижу, — соглашается Леонт.
— Плохо, что я имею женскую душу, — рассуждает Тертий, — но по-другому не получается. Мне иногда плакать хочется. И почему я не женщина? Почему?
Он чудом не теряет способности стоять. Зад служит ему противовесом.
— Сейчас все возможно. Кто тебе мешает. Разрежь промежность.
Тертий молча соображает.
— Нет, не подойдет…
— Почему? — спрашивает Леонт.
— Я слишком люблю пиво. И вообще, боюсь, что у меня не будет получаться…
Пьяное откровение — как пена из горлышка.
— … я люблю и женщин. По секрету — это моя главная слабость. А еще я люблю одиночество — тихо сам с собой, понимаешь? Лежать под кем-то?! Не по мне…
— Широкий диапазон… море таланта… — понимающе кивает Леонт.
— Не сочетается… — делает вывод Тертий. — Ясно!
Губы у него сложены, как у вечного шута.
Большая потеря — некому восторгаться.
— Научишься, — говорит Леонт.
— Ты что, смеешься надо мной? — спрашивает Тертий.
— Конечно, нет, — отвечает Леонт.
— Больше ничего не скажу.
— Сделай одолжение. Ты мне и так уж надоел.
— Но тебя я переплюну в прямом и переносном смысле!
— Валяй, — соглашается Леонт.
— Думаешь, не смогу? — спрашивает Тертий, театрально выпячивая подбородок.
— Сможешь… — соглашается Леонт, — у себя в ретираде.
— И здесь тоже!
Тертий плюет, и по зеркалу ползет слюна.
Безвкусный комик, жертва сикофантов, кинэдэ, шарманщик-имитатор, жонглер чужими идеями, который выпустил пару книжек стихов и сборник грошовых рассказов, в которых больше сентиментальности, чем песка на морском берегу, — обмылок цинцинатского легионеллеза.
"Я прекрасно помню, что он страдает ридингфобией, — вспоминает Леонт, как же он пишет?"
— Сейчас будет авария… Вот увидишь… Второй Амаркорд, Феллини, — Тертий трясет ногами. — Ей богу, сейчас начну камушками швыряться.
— Потерпишь, — говорит Леонт. — Ну поплыли, что ли.
— Сейчас, только… Где я тебя видел? и-ик-к-к…
— Пили вместе.
— Грех смеяться над людьми… и-ик-к-к…
Кажется, ему удается освободить одну руку.
— Пошли!
— И все-таки, где я тебя видел? и-ик-к-к… — теперь он вовсе полагается на Леонта.
— А, вспомнил! и-ик-к-к…
— Ну? — Леонт притормаживает.
Рубашка Тертия где-то под мышками. Смесь пота и алкоголя.
— Ты украл у меня бумажник!
— Ладно, ладно…
— Нет украл! украл!
— Убери зубы!
— Гм-мм…
— Пьянь! Возись с тобой.
— Я тебя запомню…
— Сделай одолжение.
— Несомненно, я тебя уже видел.
— Считай, что тебе повезло.
— Займи триста долларов.
Вечный попрошайка.
— У тебя такой взгляд!
— Какой?
— Мне так тебя и описывали. Ты не Платон?
— Нет.
— Тогда ты этот чертов художник… с которым она…
— Нет.
— Этот коновал — Пеон… с… она… тоже… древняя профессия — расставлять ноги!..
— Нет, это не я.
— Боишься? Значит, ты Гурей!
— Нет, не Гурей.
— Такая же зеленая рожа…
— Прикуси язык!
— А я?
— Двигай! Что — ты?
— А я?
— Ты Тертий.
— Я хочу в туалет! Каюсь!
— Давно пора.
— Сволочи, спустите мне штаны!
— Заткнись!
— Я подам в суд за насилие!
— Дело кончится тем, что я тебя брошу!
Вдвоем с коридорным они тащат Тертия по холлу.
Возле номера Тертий падает перед дверью на колени и кричит:
— Он украл у меня бумажник!
От него теперь воняет уже не только одним эликсиром.
Коридорный нерешительно смотрит на Леонта.
— Сунь его под холодную воду, — советует Леонт.
Лугу нет конца. Вправо и влево — убегает вниз;
овраг, невидимая, угадываемая река.
"Кто же меня ждет, — вспоминает Леонт. — Ах да, Анастасия… Матовые плечи и коралловые губки".
Уже было.
Яркость нескошенной травы воображения. Даже муравьи под ней, как настоящие, только смотрятся в ореоле тумана, похожего на тающий снег. Стоит перевести вправо или влево — и ты чувствуешь — подзорная труба.
На сохнущем сене…
Вечная тема…
Крестьянка. С большими сильными ногами. Но лишь видимая как модель, образ зримого, общепринятого — объем вытесненного пространства, о котором удобно и привычно думать, запечатленного и здесь и там, размазанного в воздухе одним широким мазком — глаза, губы, лицо — лишь стоит приноровиться к движению или дыханию, найти ритм, опереться или опериться, вальсировать легко, грациозно, словно туман, уносимый ветром, или — легкий снег под солнцем.
— Сало и хлеб… — говорит она, держа узелок в руках, не смея предложить.
Было, было, вспоминает он, — у Гессе, — Гольдмунд.
Она мягко улыбается — слишком земная — только любить, с кожей, пахнущей женщиной. Но разве этого мало? Не о чем говорить? Из сотен нитей сотканное изображение. Выявленное глазом, превращенное в живую плоть, видимую ткань — просто усилием воли, которой хватает на все что угодно: и на крупные веки, и на усталые, робкие глаза.
— Как же..? — спрашивает Леонт. — А где?..
Что он хочет узнать? Если бы он сам знал. Жалость — человеческая выдумка. Язык присыхает к горлу даже от одной мысли…
Какая разница — Анастасия или эта женщина? Любовь, как и все остальное, не для одиночек. Хаос приносит смерть воображению. Ведь и само оно закуклено в сотни иных одежд и поддается разным усилиям. Слишком много в каждом личного позерства, затекающего в щели вечного, непоколебимого, как универсалиум, как клей фундамента.
Она пожимает плечами. Зрелость и опыт — в ней большего не надо — стократно выверенное действо тела, сродни шуму листвы или гнущейся траве.
— Я бы полюбил тебя… — говорит Леонт.
Почему он так говорит?
— Сало и… хлеб, — протягивает, не веря.
— Я бы полюбил… — настаивает Леонт из упорства.
— Совсем свежее, — говорит она, — в августе у нас все свежее…
— Я бы… — говорит он, — если бы…
— Не надо быть щепетильным перед самим собой, — с укором говорит она, — я освобождаю тебя…