Геннадий Гор - Контора слепого
Я говорю об этом дяде. Лицо его становится багровым.
Он стучит тростью о скамью и кричит:
— Как ты смел такое подумать? Что же, по-твоему? Она марионетка, кукла?
— Но вы же сами сказали, поет не она.
— За нее поет сама жизнь, мальчик, жизнь, заняв у нее голос. Вот что хотел я тебе сказать. Ты знаешь, что такое жизнь?
— Знаю.
— Значит, ты один это знаешь. Пойми, никто не знает, что такое жизнь. Разве я знаю, почему случай сделал меня слепым, а не превратил в Рокфеллера или в Кторова, которому еще недавно принадлежали магазины во всех больших городах Сибири… Когда я слушаю Черноокову-Окскую, мне кажется, что поет сама судьба, та судьба, которая обездолила меня, превратила мою жизнь в ночь и вот теперь пытается вернуть мне все, что она отобрала от меня. Когда я слышу пение Окской, ко мне возвращается зрение… Я вижу где-то вдали березовую рощу, дорогу, отраженные в реке облака и радугу, повисшую над моим детством…
Мое детство. Оно осталось там, где остались и стоят на месте баргузинские горы и торопятся, спешат реки, и та часто снившаяся мне река, где, стоя на скольз-ском камне, я пребывал с удочкой в руке и ловил хариусов.
Река тихо пела и неумело насвистывала, как девушка, надевшая на себя слишком синее, быстро скользящее платье, сшитое у той прекрасной портнихи, которая живет высоко-высоко, на самых верхушках гор. Я знал, что река начиналась где-то там, вверху, в вечных снегах, и мне казалось, что летняя вода в реке пахнет снегом.
Бытие на берегу горной реки в моем сознании ассоциировалось с утром, и теперь мне казалось, что там всегда было утро и недалеко солонцы, куда приходили изюбры лизать соль.
Как попали это утро и берег реки с тропой в песню Чернооковой-Окской? Слепой купил на рынке еще одну пластинку, напетую певицей, и, когда кончила шипеть и чихать простуженная труба нашего граммофона, послышалось что-то чистое, и в моем воображении возник край, поднятый вместе со снежными верхушками бар-гузинских гор к облакам.
Окская держала эти облака и тропу под ними, — тропу, карабкающуюся вместе с лиственницами на верхушку горы, и гора начинала падать на меня, как во внезапно приснившемся мне сне, и у меня начинала кружиться голова.
Почему в беге и в спешке горных рек нет никакой суеты и нетерпения, а есть торжественный покой, слившийся с неистовой стремительностью?
Своей песней Окская отвечала на этот интересовавший меня в детстве вопрос, отвечала так, словно ее уполномочила сама студеная вода, несущаяся через камни в еловом и кедровом ущелье, то сжимавшем реку своими скалами, то вдруг делавшемся просторным. Окская и пела про этот простор, и про ущелье, и про родник.
В детстве я дружил с этим родником н часто ходил туда, где он начинался под горой и где стояла березка, украшенная ленточками и разноцветными тряпочками.
Родник был целебным, и туда приходили старики буряты и эвенки промывать свои больные глаза.
На дне родника в песке лежали серебряные и медные монеты, брошенные бурятами и эвенками, — вещественное доказательство живых и интимных взаимоотношений между людьми и родником, словно родник только притворялся водоемом, наполненным необыкновенно студеной, тихо напевающей водой, а на самом деле был врачом, впопыхах надевшим на себя вместо белого халата эту звенящую, светлую воду.
И песня Чернооковой-Окской, лившаяся из трубы граммофона, пыталась помочь мне разгадать эту тайну-тайну родника, открывшего клинику возле горы под синим высоким небом, заменявшим потолок.
Да, родник моего детства был одновременно врачом-окулистом, клиникой и кассой, куда лечащиеся бросали деньги, не желая ущемить интересы природы. Но откуда это было известно знаменитой певице, жившей в Иркутске и непонятно каким образом сумевшей заглянуть на дно лечащего людей родника и в глубину моего сознания, где давно поселился этот родник, сумев одновременно остаться под горой на своем привычном месте?
Иногда мне думалось, что я когда-нибудь вернусь в баргузинские края и приду туда, где березка сторожит и охраняет покой родника, я увижу вместо родника высохшее русло, и меня охватывала такая тревога и тоска, что я не знал, куда деться. Но являлись совершенно внезапно такие минуты, когда, вслушиваясь в тишину, я вдруг слышал плеск родниковой воды, и мне казалось, что родник, преодолев леса и дороги, прибыл сюда, под окно комнаты, в которой я жил вместе со слепым. Тогда я подходил к окну, но вместо березы и веселой плещущей воды видел всегда одно и то же: кирпичную стену и мусор возле стены.
Но однажды, подойдя к окну, я действительно вместо бурой пыльной стены увидел березку и родник под ней, да, тот самый родник моего детства, и окно поплыло вместе с комнатой и кроватью, на которой, всхрапывая и что-то бормоча, спал слепой. Но родник не двигался, и березки тоже стояли на месте, прихорашиваясь, как девочки, и тут я проснулся, словно кто-то грубо меня вытолкнул из одного измерения в другое.
Слепой проснулся, протянул руку и надел на нос свое пенсне с дымчатыми стеклами.
— Ты не спишь, мальчик?
— Сейчас только проснулся. Но я видел сон… — И я стал рассказывать слепому про родник и про березку, которой всякий раз низко кланялись буряты и эвенки, благодарившие ее и родник за лечение и в знак своего внимания вешавшие на ветку лоскуток или ленточку.
— Святая наивность, — сказал слепой. — А впрочем, это народное средство часто действует животворнее лекарств. Может, мне съездить вместе с тобой к этому роднику, раз он излечивает слепых…
Этот родничок так и остался моим другом. Он помогал мне понять сложные явления и омывал своей светлой водой темные явления и вещи, которых оказалось так много, как только я покинул баргузинский край.
Мне хотелось смотреть на мир сквозь призму моего бывшего соседа родничка, словно все окна в нашей квартире и в угрюмой гимназии иногда (правда, очень редко) вдруг превращались в светлую, чуть синеватую воду и текли вместе с облаками и небом, и от этого мир становился новым и свежим, словно на утреннем берегу, мимо которого плывут плот старого эвенка Да-роткана, — плот из легких, длинных, крепко связанных бревен, и тунгусская песня, состоящая из коротких слов и длинных пауз, похожих на еле слышное эхо, повторяющее далекий крик самца-изюбра, окликающего важенку.
И тогда воспоминание приносило сюда ко мне и реку, и берег, и длинное нежное тело оленя, склонившего ветвистую голову, чтобы прикоснуться губами к воде, и вечно детские оленьи глаза с отраженным в них небом.
Все я это видел, глядя в окно, за которым стояла кирпичная стена, но стена волшебно отодвигалась, и вместо нее возникал баргузинский лес, и я не сразу догадывался, что лес был внутри меня, и мое возбужденное сознание надевало на скучную кирпичную стену лесное синее небо, тропу, и глухо откликавшееся ущелье, и свою мечту о больших лесах.