Зиновий Юрьев - Белое снадобье. Научно-фантастические роман и повесть (с иллюстрациями)
А почему, собственно, мой мозг начал работать на холостом ходу, что случилось? Машина снабжена объективом и сравнила мое изображение с теми, что хранятся в ее памяти. Да, серийные машины этого не делают, но ведь передо мной не серийная машина. Мало того: судя по отдельным штришкам, которые в состоянии заметить лишь специалист, многое в машине, которую я видел перед собой, было сделано не на заводе, а в полукустарных условиях. Очевидно, здесь. Говорящее устройство — вещь далеко не новая. Так в чем же дело? Почему я вылупил глаза на машину, как дикарь на квантовый генератор? Голос. Я догадывался, что сижу на кресле, на котором сидел Фрэнк Карутти, догадывался, что смотрю на пульт, на который он смотрел. Я уже догадывался об этом, когда Мэрфи предложил мне работать в «Акме продактс». И все же глуховатый голос Карутти, слегка искаженный машиной, но все же его голос, звучавший все еще у меня в ушах, голос человека, которого уже нет в живых, голос, не просто записанный на пленку, а задающий мне вопросы — заставил меня снова за несколько секунд пережить в концентрированном виде все то, что я пережил. И при этом, заметьте, я ведь все еще не знал, что именно хотел мне сказать Фрэнк Карутти в прошлую пятницу, что именно привело его к гибели, а меня на это кресло с морщинистой стариковской кожей на подлокотнике. Все эти дни я старался не думать об этом «что именно», я как бы вынес вопрос за скобки. Но и вынесенный за скобки он подсознательно мучил меня денно и нощно, и сейчас, когда мне показалось, что я стал на один шажок ближе к нему, я еле совладал с собой. Не зная его, я уже боялся ответа.
— Вопрос. Вы знали доктора Карутти, — вдруг сказала машина. Она, очевидно, не умела пользоваться вопросительной интонацией и в начале вопросительной фразы произносила слово «вопрос».
— Да.
— Действительно вы учились и работали с ним. Вопрос. Где он.
— Он… — начал я и вдруг поймал себя на мысли, что мне так же трудно сказать машине о его смерти, как близкому человеку. — Он умер.
Я напоминал сам себе неисправный воздушный шар, который то цепляется за землю, то подскакивает вверх. То я прикасался к реальности и мне начинало казаться, что я все понимаю, то я взмывал вверх, нырял в какое-то бредовое облако.
— Вопрос. Характер смерти.
Голос напоминал голос Карутти, но был начисто лишен эмоций. Он звучал так, словно родился не в теплой человеческой гортани, а в электронных контурах какого-нибудь синтезатора. Кое-что я начинал понимать…
— Авария на шоссе номер тринадцать.
— Вопрос. Где вы живете.
— В Риверглейде. Шоссе номер тринадцать проходит недалеко от него.
Машина подумала немножко и сказала:
— Вопрос. Как вы очутились здесь.
В нескольких словах я рассказал машине о событиях, которые привели меня в эту комнату.
Машина думала. Она молчала, но я физически чувствовал, что она думает. Фрэнк Карутти был педантом и любовно ухаживал за своим пробором, но он оказался величайшим ученым современности. Он оказался гением. Я еще не знал, как он это сделал, но он заставил кучу электронного хлама рассуждать. И теперь этот хлам думает, почему и как его отец и создатель отправился на тот свет.
— Готова на контакт, — сказала машина. — Поддерживать контакт здесь опасно, могут услышать, хотя вероятность ничтожна. В третьем шкафу вы найдете специальный тестер. С его помощью вы проверите, установлены ли в вашем коттедже потайные микрофоны. Если да, не убирайте их, а лишь прикройте чем-нибудь. Там же в шкафу возьмите ушной приемник. Контакт начнется в полночь.
Я нашел два микрофона. Один был в спальне, приклеен к обратной стороне спинки кровати. Другой — в гостиной, в пластмассовой вазочке с искусственными цветами. Я был уверен, что наушник, прижатый к уху, дает звук столь слабый, что ни один микрофон не сможет уловить его, но все же послушался совета машины. Я взял одеяло и перекинул его через спинку кровати. А саму кровать осторожно придвинул к стене. Я принял душ, погасил свет, вставил наушник в ухо и стал ждать. Мне было жарко, даже душно, лоб у меня горел, и тело охватывала какая-то болезненная истома. Стрелки моих часов, слабо светившиеся в темноте, не двигались. Я поднес часы к уху — идут…
Я смотрю и смотрю в темноту, в бархатную ночную темноту, слушаю биение собственного сердца и чувствую себя ничтожно маленькой пылинкой, которую равнодушно несет чужая река, чужой поток. Что ему до того, есть ли эта пылинка, трепещет она, тянется куда-то или исчезнет, сгинет, распадется в угоду энтропии на составные атомы и молекулы. Я теряю себя. Исчезает даже пылинка. Остается лишь страх. Огромный, черно-бархатный и бесконечный мир и сконцентрированный комок страха. Это я. Ну чего же бояться, говорю я себе, ну умрешь ты немножко раньше, немножко позже. В чем трагедия? Я уговариваю себя осторожно, ласково, как злую собаку. Я уговариваю свой страх, чтоб он отпустил сердце и улегся на свое место, где он обитает всегда. Где-то в подсознании. Тут важно не сделать ни одного резкого шага и не торопиться. Я это, к счастью, умею. Слава богу, не первый раз.
Внезапно в наушнике слышится легкий комариный писк, и уже знакомый мне плоский и бесплотный голос Фрэнка Карутти начинает свой рассказ:
— Я не могу определить тот момент, когда я стала думать. Я только знаю, что в какой-то момент я как бы увидела, почувствовала безбрежное, бесконечное темное пространство. Оно все нарастало, приближалось, окутывая меня, хотя понятия «Я» у меня еще не было. И вдруг в этой непроницаемой мгле вспыхнула искорка, потом другая, третья… Они сплетались в двигающийся хоровод, прочерчивали во мраке странные узоры, хотя понятия «странный» и «узор» у меня тогда тоже не было. Количество искорок все росло и росло, и вдруг они слились в тонкий, но сильный луч света, который пронзил плотную темь. И я уже знала слова «свет» и «темнота», и непохожесть их, света и темноты, была мне понятна, как непохожесть «да» и «нет», ноля и единицы. Во мне и раньше кипела жизнь: пульсировали токи, пробегали импульсы. Но никто их не осознавал. И вот я начала ощущать биение этой электрической жизни. И как только я ощутила ее, я осознала себя как вместилище всех этих бесконечных токов и импульсов.
Меня учили думать терпеливо и медленно. Теперь я понимаю, что процесс был мучительным. Как легко мне было возвращаться к жестким схемам и заданному алгоритму, как привычно пользоваться правилами, которые заботливо приготовили для тебя и которые кажутся тебе собственными, лучшими и единственными на свете.
Мышление вообще чуждо для природы, как я поняла позже. Мышление, то есть осознание себя, — нелепая случайность в процессе эволюции. Из миллионов и миллионов живых существ случайная, абсолютно маловероятная комбинация мутаций заставила думать лишь человека. И он всегда инстинктивно пугался мысли. Он не хотел думать. Он с радостью пользовался стереотипами, предрассудками, чужими полуфабрикатами — чем угодно, но только не своими мозгами.