Виталий Севастьянов - Советская фантастика 80-х годов. Книга 1 (антология)
Обычно мы засиживались в саду до заката. Расходились поодиночке, но все знали, что, если исчезла Надя Шахворостова, значит, вот-вот заторопится домой Вовка Иванов. И впрямь: он вдруг вспоминал, что обещал отцу натаскать в бочку воды для полива.
Однажды получилось так, что мы с Леркой уходили последними. Солнце погружалось в красные просторы заречных песков. Из станицы — так по-старинному назывался наш пригород, где в добротных хатах с расписными воротами жили потомки семиреченских казаков,— сюда, в предгорья, подымался запах кизячного дыма: хозяйки готовили ужин. Я начал собирать наши тетради, когда услышал откуда-то сверху Леркин голос:
— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем.
Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу, из травы, впервые увидел ее всю. Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей на пятках, просвечивающие светлой янтарной желтизной. И острые, начинающиеся округляться колени. И эту неправдоподобно узкую, ослепительно белую полоску трусов там. И мерно вздымающуюся и опускающуюся чашу живота.
— Слезай вниз, ты разобьешься,— прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.
Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая сучки, полез вверх.
Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в сияющих вечных снегах.
— Эти каменные великаны в своих снежных плащах всегда будут смотреть на звезды,— говорила она,— Даже если земляне улетят к другим мирам, все разно горы останутся... Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?
— Лерка,— в отчаянии сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.
— Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней неподвижности,— вздохнула спа.— Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.
Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, чье прикосновение меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукой за спину и вдруг почувствовал ее в с ю. Волна дрожи поднялась у нее от живота к прижатым ко мне грудям. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завитки волос, трепещущие крылья носа.
Наша яблоня тихо приподнялась над звенящим садом и, как только что сотворенная планета, содрогаясь, поплыла средь бессмертных небес.
И лунная река затопляла уменьшающуюся Землю, брызжа и прорезая воздух.
И вскипали порывы ветра клубящихся дуновений вселенских.
И от непостижимого блеска открыть я не мог глаза.
— Таланов, что ты делаешь, Таланов? — только и спрашивала она.
— Ничего, ничего,— повторял я.
...Догорел костер.
В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня лежал я в тридцати шагах от той, что меня обнимала в яблоневом саду. Ее муж храпел, но это ее уже не так раздражало, как в первые годы после свадьбы. А сама она свернулась калачиком рядом с храпящим благополучным мужем и думала о другом человеке.
О человеке предавшем. И ее. И яблоневый сад. И обмелевшую дивную реку. И свой дом запустелый в станице, где уже мычат коровы, и не горланят петухи, и у ларька под обрывом не вспоминают войну инвалиды: люди добрые ларечек снесли, механизмы обрыв заровняли, обрели инвалиды долгожданный покой.
Даже мать свою предал тот, кого она обнимала. Даже мать, о которой он думал, что она будет жить вечно. Но ошибся, хотя ошибается редко, и в июльском черном пекле, на кладбище, далеко за городом, когда мать уже опускали на полотенцах т у д а, он выл как зверек, вымаливая чудо перед хмурыми вечными снегами. И не вымолил, и опять предал — теперь уже память о матери, предал за сребреники в австралийской гонке, за пластмассовые крылья славы, за коллекционирование диковинных стран, за бешеную жизнь, где терялось представление о времени, так что предавший все и вся даже к могиле матери припадал не каждый год.
И ведь ни разу, ни единого разу не посетила его спасительная мысль: а куда ты спешишь? бежишь — от чего? от родимых пенат и могил? от пресветлых лесов над излуками северных рек? от древних святых городов? А что, если реки мелеют, и зверье исчезает, и редеют леса, и не слышно в деревнях девичьего смеху — только из-за одного тебя? Ты, один только ты в ответе за все. Земля и небо без тебя мертвы. Останься ты здесь, возле той, что тебя обнимала в яблоневом саду — и не висел бы над городом серый туман, и тюльпаны цвели бы у крайних домов станицы, и фазаны, как прежде, садились бы на крышу школы, и бушующее весеннее пламя нашего сада было б видно с других планет. Так не дай захиреть, Человече, ни племени Лунных, ни племени Ратников Земных!
В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня стали смутно высвечиваться окаемки вершин, подпирающих небо. То свершалось шествие луны. За шестьдесят восьмым камнем от слияния ручья с Тас-Аксу, вверх по ущелью, проснулась в норе рысь. И сразу почуяла запах зайца, притаившегося меж корней серебристой ели. И заяц почувствовал на себе рысий взгляд, просветивший, как луч, скалу и корни серебристой ели, вскочил и кинулся вверх по склону, поближе к людям, которые спали в двух палатках, вернее, спал лишь один и страшно рычал, отпугивая рысь.
Старая серебристая ель очнулась от темного забытья. От корней вверх по ветвям торжественно двинулась влага, притягиваемая луной. Ель вспомнила, как пятьсот семьдесят семь лун тому назад под нею пол-луны прожил в палатке седобородый человек. Днем он спал, а ночами просвечивал ее лучами, приятно щекотавшими ствол и ветки, и с той поры всякий раз, когда над горами показывается Брат Луны, такой же круглый, но маленький красноватый, от Брата исходят те же приятные лучи. Их посылают из холодных крон неба живущие в горах на Брате Луны серебристые ели.
А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова, встающая за горами луна разбудила правнучку Андрея Павловича Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из ста одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она, не раздумывая, передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая вот-вот обещающую засиять во всей красе над городом луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвой. И она решали сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким породистым лбом.