Сергей Синякин - Операция прикрытия
— Да какая у тебя душа? — с легкой досадой в голосе сказал Блюмкин. — Может, когда-то она и сияла, а теперь черной стала, Наум, угольно-черной. А насчет везения… Наверное, судьба меня именно для этого и хранила. Дураком я был, Наум, вроде тебя. Двадцать лет, а тут партийное доверие, наган на пузе, кожанье… И право судить. Разве можно мальчишкам наганы выдавать? Они ведь в рвении полстраны перестреляют. Я ведь тогда считал, что все делаю правильно, чищу страну от эксплуататоров-кровососов. Только потом уже, в лагере, мне эти прапорщики безусые, которых мы с Полиной Землячкой в Халцедоновой бухте топили, сниться стали. Это они-то эксплуататоры? Много мы ненужной крови пролили. А когда так щедро кровь льют, светлого будущего не бывает. Это для хлебов кровавое удобрение хорошо, только застревать он станет в горле — хлеб этот.
Он прислушался к шорохам в палатке, качнул головой.
— Пошли, Наум. Хочешь увидеть совершенный мир? Пусть они на нас непохожи, но достигли ведь чего-то. Вот и посмотрим, куда они пришли и был ли их путь кровавым. Хочется ведь посмотреть, правда?
Что-то было в словах Блюмкина, да и тоска в его голосе подкупала. Яковлев насчет своего будущего особенно не заблуждался, близился тот момент, когда государство, выжав из него все силы и устремления, признает его существование вредным и опасным. В госбезопасности попутчиков не бывает, линию партии приходится исполнять добросовестно и за ошибки партийные платить полной мерой. Как там Ежов говорил? «Мы снимаем людей слоями»? Яковлев сам видел, как снимали слой первых чекистов, выполнивших поставленную перед ними задачу. Будучи умным человеком, он не мог не понимать, что пришло время снимать тот слой, частью которого был он сам. И все-таки уйти сейчас казалось ему предательством. Колебаться в правоте дела — значит косвенно уже предавать его. Какое ему было дело до другого мира, пусть там и построено светлое будущее, о котором мечталось? Это был чужой мир, поэтому и достижения его были чужими и ненужными Яковлеву. Вот заглянуть в будущее он, наверное, согласился бы сразу и без оговорок, Да и внезапная доброта вчерашнего смертника казалась Яковлеву подозрительной. С чего бы товарищу Блюмкину жалеть своего несостоявшегося палача?
Яков словно бы угадал его мысли.
— Не в жалости дело, — сказал он. — Просто тебя я знаю, а этих мужиков, что со мной пошли, — нет. Тоскливо одному в чужом мире, Наум. В этом-то мире тоскливо, а там быть одиноким… А мы с тобой разведчики, так кому же разведывать новые миры, если не нам? Идешь?
Яковлеву очень хотелось сказать собеседнику, что он ошибается. Самому Блюмкину скоро станет некуда возвращаться, потому что ушла на эту самую инопланетную базу группа квалифицированных диверсантов, которые всю войну учились убивать себе подобных, а уж в отношении непохожих у них и рука не дрогнет. Но сказать это значило предать ушедших в поиск товарищей. Кто знает, насколько тесно Блюмкин сошелся с этими самыми небесными гостями и какие меры эти гости предпримут, когда узнают о группе захвата? Позади находились свои, позади был пусть несправедливый, но привычный мир, в котором он когда-то родился и ради которого прожил всю свою недолгую жизнь. А впереди ожидало неведомое, которое пугало именно своей неизвестностью.
— Уходи, Яков, — сказал он. — Уходи. Может, и в самом деле ты именно так думаешь, только ведь благими намерениями дорога в ад вымощена. Не по пути нам с тобой. У тебя теперь одна дорога, у меня она другая. Не знаю, куда эта дорога меня приведет, только поздно менять маршрут. Все я понимаю. Не хуже тебя понимаю. Прощай. Конечно, было бы интересно поглядеть, как оно там и что… Ты за меня посмотришь. Если, конечно, получится.
— Глупо, — сказал Блюмкин, криво усмехаясь. Изо рта у него шел пар. — Но я тебя понимаю. Я ведь знал, что ты никуда не пойдешь. Тот, кто впрягся, другого пути просто не знает. Ты скажи, если бы я не догадался тогда… застрелил бы?
— А ты думаешь? — хрипло сказал Яковлев.
— Думаю, застрелил. Из-за идеи, Наум? Или по приказу?
— Для обеспечения режима секретности операции, —честно ответил Яковлев.
Я бы понял, сделай ты это из-за идеи, — задумчиво сказал Блюмкин. — Сам был таким. Но то ведь и страшно, что идей никаких не осталось, только слепое выполнение приказа, отданного каким-то дураком. А ведь этот вышестоящий дурак тоже руководствуется не идеями, он боится за свое будущее. Так ради чего мы сжигали себя в революцию, Наум? Для того чтобы плодами победы пользовались прагматичные и меркантильные лавочники? Думал ли ты, что мы превратимся в машины, послушно выполняющие чужие приказы?
— К черту! — сказал Яковлев. — Не занимайся пропагандой. Она уже не нужна. Или ты думаешь, что один такой умный? Иди, у тебя еще есть время. Я не буду стрелять, обещаю.
— Я знаю, — признался Блюмкин. — Прощай, Наум. Все-таки я надеялся, что ты еще не совсем сгорел. Но я ошибся. У тебя в душе уже нет места для любви или ненависти, там осталось лишь немного местечка для страха. Прощай!
Яковлеву только показалось, что он моргнул, а быть может, он и в самом деле моргнул, только Блюмкин вдруг исчез. Секунду назад он стоял у дерева, а теперь его не было. И ничего вокруг не было видно, кроме таинственно поблескивающего в лунном свете снега и темных пятен сосняка на нем. Призрак! Яковлев выругался и вдруг почувствовал, что пальцы вконец заледенели. Он принялся торопливо растирать их снегом.
Брезентовый полог палатки с ледяным шорохом распахнулся, и наружу вылез радист. Сам он из-за маскхалата казался на фоне палатки бесформенным белым пятном, удивительное дело, но лицо его выглядело в свете луны темным пятном.
— Никого нет? — удивился радист. — А я услышал разговор и думал, наши вернулись.
Оставив его дежурить, Яковлев забрался в палатку. В ней было заметно теплее, чем снаружи. У потолка неярко горел карманный фонарик. Света его, впрочем, хватало, чтобы увидеть внутренности палатки, в которой спальные мешки лежали среди рюкзаков и ящиков с консервами, занесенных запасливыми питомцами подполковника Звягинцева. На негромко шипящем примусе шкварчала и источала аппетитный запах тушенка, которую радист поставил разогреваться прямо в банке.
На душе у Яковлева было погано.
«Чертов морализатор! — злобно подумал он о Блюмкине. — Он еще будет меня учить! Пусть радуется, что угадал финал, иначе бы лежал в распадке с простреленной башкой до первых оттепелей. И списали бы все три трупа на бандитские разборки, а скорее всего их даже не нашли бы по весне, голодные звери за зиму все растаскали бы по кустам. Так нет, ему обязательно надо оставить последнее слово за собой! Сам ты сгнил изнутри, Яков Григорьевич, по лагерям себя растратил. А у Наума Яковлева были в жизни денечки, которые приятно вспомнить! И не тебе меня упрекать в потере интереса к жизни. Ишь познаватель Вселенной!»