Леонид Панасенко - Танцы по-нестинарски
— Ты ясней, Мыкола, — попросил Захар. — Я не дипломат. И ты тоже. Говори, что думаешь.
— Я к тому разговор веду, что ты натуральнейший человек. — Мыколу качнуло, и он придержался за калитку. — Уважаю я тебя, Захар. А потому говорю: ежели вдруг тебя бог раньше призовет, то я тебе яму свою уступлю обещаю! И без всяких там денег. Понял?!
— Понял, сосед, понял, — улыбнулся Захар и легонько подтолкнул гостя. Только я помирать пока не собираюсь и тебе не советую. Иди домой, Мыкола, а то твоя Катря заругается — на цельный день, скажет, пропал.
— Я т-тоже не собираюсь!
Хитрый Мыкола решительно отпустил калитку, махнул рукой, то ли прощаясь, то ли удерживая равновесие, и пошел-поплыл по вечерней улице немного зигзагами, но не очень, будто обронил что-то и теперь искал в дорожной пыли.
Захар вернулся в хату, включил свет, а чтоб не заскучать после живого человека, включил еще и радио. На душе было муторно. По-глупому он утром горевал. Все уходит — таков закон. Выгон, например, только кажется прежним. Все в нем поменялось: и трава, и вода в ставках, и вербы — одни усохли, другие выросли. Уходит — и должно уходить. Иначе новому места не будет. Плохо другое. Плохо, что человек в других людей прорастает, в их жизнь и память, срастается с ними корнями. Выдернет его злой случай или болезнь из жизни, выкорчует — десяткам людей больно. Изменить бы все это, переделать. Но как? Вдруг по-другому еще хуже будет?..
Он достал из шифоньера бумаги Лахтиных, которые предлагал Сергею и которые тот непонятно почему не взял: какая ни есть, а все-таки память о матери. Среди бумаг он видел фото Жени — единственное, где она такая, какой была в молодости — худенькая, голова чуть запрокинута, будто ее косы, уложенные венком, перевешивают, улыбка робкая, а глаза ясные, смелые… Захар перекладывал пожелтевшие страховые полисы, старые квитанции об уплате налогов, облигации, открытки и письма Сергея — он узнал их по почерку…
«Как им Женя гордилась. Всякий раз заговорит — и все о нем. Об успехах его рассказывала, письмами хвалилась… — Захар стал вспоминать то немногое, о чем успел перемолвиться, с Сергеем в ночь после похорон да наутро, когда подошла машина, и молодой Лахтин, бросив завтрак, стал неловко прощаться. Прощался и отводил глаза, будто украл что-нибудь или собрался украсть. Да… Все как будто в порядке: Сергей у себя на заводе большой начальник, почти что профессор. Но… По всему видать, какая-то беда его гложет. Он, конечно, сам не признавался, а я не спрашивал — при таком горе о себе не говорят, но напрасно Женя так радовалась. Неладно с Сергеем. Душа у него болит. Или сам ее измучил, или люди… Надо бы написать соседу. Заодно и облигации отошлю».
Захар нашел тетрадку, шариковую ручку, которую весной купил в райцентре.
«Здравствуй, Сергей Тимофеевич, — начал он письмо. — Сообщаю тебе, что на хату твоей матери уже нашлось два покупателя. Один дает 2500 рублей, а Савка Кошовый дает 2700 и даст больше, потому что сына с невесткой хочет отделить. Я попусту торговаться не умею и не люблю. А цену назначил твердую — 3000 рублей. Хата того стоит. Сам помогал, если ты помнишь, ее строить. Как только продам, сколько надо возьму на памятник, как ты перед отъездом наказывал, а остальные вышлю по почте. Памятник закажу самый лучший, а так как их у нас делает тот самый Савка Кошовый, то ему часть денег и вернется. Вкладываю в это письмо семнадцать облигаций, какие были у матери, а выигрышные они или нет, ты уж сам узнай…»
Захар отложил ручку, подумал и начал писать уже совсем о другом:
«…Может, и не мое это дело, сынок, но показался ты мне в мае совсем больным. Как то яблоко: сверху румяное, красивое, а внутри червяк сидит… Ты все-таки побереги себя, Сергей Тимофеевич. Может, возьми отпуск, да и приезжай к нам как на дачу? А если понравится, то хоть на целый год. Про воздух там или пляж агитировать не буду — они у вас, наверное, лучше. А вот душой только на родине и отдохнешь. Короче, приезжай в любое время».
Захар отложил готовое письмо в сторону, стал просматривать остальные бумаги: может, еще где облигации завалялись.
Его внимание привлек знакомый конверт, которых насмотрелся, когда вернулся с фронта. «Похоронка на Тимофея, — догадался Захар. — Тоже надо сыну переслать». В конверте было письмо, по-видимому, от командира. Захар прочитал первые строки«…экипаж Вашего мужа в бою около села Скирманова подбил три фашистских танка. Однако в результате прямого попадания машина Тимофея Степановича загорелась. Он был тяжело ранен и через полчаса умер на моих глазах от потерн крови. Когда был еще в сознании, просил, чтобы Вы, Евгения Яковлевна, не убивались и были счастливы, что, конечно, невозможно в такое тяжелое для Родины время. Случилось это страшное для Вас и нас, друзей Тимофея Степановича, событие на Истринском направлении, под Москвой».
Не веря своим глазам, Захар достал из конверта само извещение. Как так «под Москвой»?! Не может быть! Тимофей ведь под Берлином погиб… Да и знали бы в селе о похоронке. Может, Женя ее в райцентре получила?.. Ветхая бумажка наконец развернулась…
«Уважаемая… Ваш муж лейтенант Лахтин Тимофей Степанович… погиб смертью храбрых в боях… 21 ноября 1941 года…»
Захар еще раз прочитал похоронку. Бумажка вдруг выпала из рук, комната качнулась перед глазами. «21 ноября! В первый год войны! Выходит дело Сергей сын! Сергей Захарович, его… Зачем же ты так, Женя?! За что казнишь всю жизнь?»
Так говорила обида. Но жила в нем уже и мудрость, которая стала утешать да урезонивать: «А чего же ты хотел: чтобы Женя стала отнимать мужа у другой солдатки? Чтобы, гордая, краденую любовь стала узаконивать? Перед людьми и совестью своей стыд принимать? Не такая она… Сам знаешь. А после, когда Настя умерла?.. Поздно было. Парень-то вырос. Зачем у него легенду отнимать да давний обман раскрывать?»
Захар закурил, открыл окно. Над кустом сирени висела полная луна. Как тогда, той ночью… Теперь ему ясно, почему она просила: «Говори. Все, что хочешь, говори. На всю жизнь хочу тебя наслушаться…» И ласкала — на всю жизнь. К утру он забылся на полчаса, задремал. А проснулся от странного ощущения: плечо мокрое и горячее. Женя плакала, уткнувшись ему в плечо. В молочном утреннем свете, худенькая и белая, будто ветка вишни, она показалась ему облачком. Зоревое-перьевое, дрожит рядом, дунешь улетит… Он подумал тогда, что Женя сплетен испугалась — как бы в селе не узнали, Тимофею после войны не доложили. Стал, глупый, утешать. А теперь открылось: нечего ей было бояться. Судьбу она свою оплакивала, которую сама же и выбрала.
Захар докурил «Приму» до того, что окурок прижег пальцы. Он распечатал конверт, который уже успел заклеить, достал письмо к Сергею. И тут вся решительность и радость вдруг куда-то девались. Что написать и как написать? Нужно ли вообще об этом писать?