Юлий Буркин - Ежики в ночи
– Ну и за что же будем пить, а? – спросила, осваиваясь, примолкшая было с приходом Светки Портфелия. Пламя свечи колыхалось в ее глазах огненной полоской посередине зрачка, отчего то кошачье, что от природы было в ее лице, усиливалось во много раз.
– Ясно за что, – сказал Джон, скручивая с пробки проволоку, – за женщин.
Светка выдавила из себя презрительный смешок и, демонстративно отвернувшись к стенке, принялась так яростно качать ногой, что, казалось, еще немного, и в такт начнет подпрыгивать все кресло.
Джон наполнил фужеры, я подал один Портфелии и сказал:
– Жека, я, может, некстати, но у меня другой тост. В память о Деде Славе. Я-то его не помянул.
– Давай, старик, – одобрил Джон, и мы выпили, по поминальной традиции не чокаясь.
– Дед был – что надо, – сокрушенно сказал Джон.
– Только масон. Или сектант, – влезла Светка.
– Ну, ты-то у нас все знаешь! – огрызнулся Джон.
– Мне, Женечка, если хочешь знать, твоя мама сказала. Он в каком-то обществе был у Заплатина.
Когда прозвучала эта фамилия, в комнате словно вакуум образовался. Джон дрожащими пальцами принялся доставать из пачки сигарету.
– Снова начался бред, – заметил я. – Женя, здесь только не кури. Мне спать тут, не люблю. Пойдем в коридор.
Мы вышли из квартиры, поднялись на площадку между этажами и уселись на подоконник. Закурили.
– Мне мать ничего не говорила, между прочим, – с обидой, по-моему, сказал Джон.
– Если честно, меня сейчас совсем другое беспокоит. Я решил сделать Офелии предложение. Но не могу решить – как: публично – сейчас, или потом – наедине.
– Потом, – буркнул Джон, уткнувшись в сигарету.
– Чего ты посуровел? Она что – тебе нравится?
– Как тебе сказать… Нравится. Очень даже. Только я-то при чем? За тебя рад. – Он улыбнулся одними губами. – Пойдем к ним.
В наше отсутствие Светка с Лелей явно не поладили. Они сидели, насупясь и не глядя друг на друга. Для разрядки Джон вновь разлил, и мы молча выпили. Я сел на пол перед креслом Портфелии у нее в ногах. Джон повернулся к Светке:
– Что тебе мать наплела?
В его отношении к деду было намного больше теплоты, чем к матери. И сейчас, когда свое брал хмель, Джон перестал этого стесняться. Он продолжал:
– При жизни его то лжеученым, то вообще врагом народа выставляли. И бог знает, кем еще. А теперь?
Да, это так. В школе большинство учителей относилось к деду настороженно. Ведь был он бывшим «морганистом-менделистом-вейсманистом». И хотя с августовской сессии ВАСХНИИЛ сорок восьмого года минули уже десятилетия, Вавилов реабилитирован, «лысенковщина» – осуждена, косые взгляды оставались.
Об этой самой сессии и о том, что Деда Слава – Владислав Степанович Матвеев – до того, как вынужден был приехать в нашу провинцию, работал в одной из ведущих лабораторий Ленинградского института цитологии, гистологии и эмбриологии АН СССР, мы, естественно, узнали уже потом, повзрослев. Но о механизме наследственности, о перспективах генетики он и тогда часто рассказывал нам, рассказывал горячо, и, забывая, что перед ним – дети, сбиваясь на совершенно непонятный для нас язык большой науки.
Он и внука своего назвал в честь науки (или лженауки?) евгеники.
Склад ума моего уже в те годы был довольно «филологическим», и мне претила идея «исправления человеческой природы», о которой нет-нет да и заговаривал Деда Слава…
– Кем же он посмертно стал? – повторил вопрос Джон, неприязненно глядя на Светку. Ей, видно, стало не по себе:
– Да не знаю я ничего. Когда я мать твою успокаивала, говорила, мол, это могло произойти с ним в любой момент, он ведь не молодой был, болел серьезно и операцию тяжелую перенес… А она сказала, что в больницу он лег совершенно здоровым.
– Как так? – удивился Джон.
– Когда он ложился, ей записку оставил. Сказал, что читать ее можно, только если с ним в больнице что-нибудь случится. Ну, а она, конечно, не удержалась и конверт вскрыла. – Светка говорила виновато, сознавая, что разглашает чужой секрет.
– Узнаю любимую матушку, – хмыкнул Джон, – «активная жизненная позиция».
– И что же там было? – забыв об обидах, нетерпеливо перебила его Портфелия.
– Там было сказано, что он здоров, а в больницу ложится по настоянию профессора Заплатина, который является руководителем какой-то организации. И записку эту нужно передать в КГБ.
– И почему же она не передала? – поинтересовался я.
– Так ведь ничего плохого с ним не случилось. Выписался, пришел и забрал бумажку. Спросил еще, не прочитала ли; она призналась. А он: «Как видишь, дочка, со мной все в порядке, значит, я ошибался».
– Все опять выворачивается наизнанку, – заметил я. – Еще пятнадцать минут назад я подозревал, что Заплатин занимается чем-то стратегически важным, и КГБ его охраняет от чужих глаз. А теперь выходит, все наоборот. Да, – вспомнил я, поймав на себе озадаченный взгляд Джона. – Вы же ничего не знаете. Расскажи-ка им Леля.
После рассказа Портфелии о ее сегодняшних злоключениях, мы некоторое время молча переваривали полученный от нее и Светланы «информационный комплекс».
– Дверь на ремонте, стучать по телефону, – попытался Джон снять напряжение шуткой. Но мы оставались серьезными.
Я высказал предположение:
– Выходит, Леля, они тебя просто купили. Напугали специально, чтобы ты больше не в свои дела не лезла. Мы же политики все, как огня, боимся. Между прочим, непонятно почему. Сейчас, вроде, гласность, демократия. А мы все равно боимся. – Я чувствовал, что под действием шампанского начинаю философствовать не по существу, но не мог остановиться. – Вот они тебя и купили – прознали где-то про «Свободу» твою. Знают, на что давить.
– Похоже, – поддержал мою догадку Джон.
– А раз так, – продолжал я, окончательно уразумев, что, собственно, я хочу сказать, – что получается? Кто-то (вероятнее всего, Заплатин и компания) пугает нас КГБ. Что из этого следует? Что этот кто-то сам его боится. Недаром и Деда Слава наказывал записку именно туда передать. А раз так, нам нужно бегом бежать в этот самый комитет и обо всем, что знаем подробно рассказать. Знаем мы, правда, совсем немного, но у нас явно в руках какая-то ниточка. Вот пусть там ее и распутывают.
И вдруг (я даже подскочил от неожиданности) у меня за спиной раздался тихий голос:
– Ни в коем случае.
Джон ткнул пальцем в дальний угол комнаты: «Нарисовался!» Мы и забыли про пьяного Валеру. А сейчас он в позе лотоса восседал на диване, и в неверном мерцании свечи казался выходцем из средневековья: бледность, худоба, эспаньолка, черные вьющиеся локоны. Глаза черные, но взгляд почему-то кажется бесцветным. Белым. И ясно, что он абсолютно трезв.