Карлос Сафон - Марина
Я сел напротив камина с чашкой горячего бульона, который мне дала Марина, и начал неуклюже объяснять причину своего прихода, не говоря ничего про странный силуэт за окном и жуткий смрад. Герман выслушал мои объяснения благосклонно и не выказал ни малейшего недовольства моим вторжением. А вот о Марине такого сказать нельзя было. Она прожигала меня взглядом. Я испугался, что мое появление в их доме на правах члена семьи разрушит нашу дружбу раз и навсегда. Пока мы сидели у камина на протяжении получаса, я не раскрывал рта.
Потом Герман извинился и пожелал мне спокойной ночи. Я подумал, что Марина вот-вот вытолкает меня за дверь и скажет никогда больше не возвращаться. «Сейчас начнется», — промелькнуло в голове. Поцелуй смерти. Наконец Марина саркастично улыбнулась.
— Мне кажется, ты слегка навязчив.
— Спасибо, — механически ответил я, ожидавший кое-чего похуже.
— Так может скажешь, какого дьявола ты на самом деле тут делаешь?
Пламя, сверкая, отражалось в ее глазах. Я допил свой бульон и опустил глаза.
— На самом деле…я не знаю, — ответил я. — Полагаю, что я… знаю, что я… — вне всяких сомнений, мой жалкий вид мне помог, так как Марина подошла ко мне и взяла меня за руку.
— Посмотри на меня, — приказала она.
Я посмотрел. Она глядела на меня со смесью сострадания и симпатии.
— Я на тебя не сержусь, слышишь? — сказала она. — Я просто удивилась, увидев тебя здесь, так внезапно. Каждый понедельник мы с Германом ездим к врачу, в больницу Сан-Пабло. Потому нас и не было, когда ты пришел. И это не лучший день для приема гостей.
Мне стало стыдно.
— Этого больше не повторится, — пообещал я.
Я хотел рассказать Марине про странное видение, представившееся моему взору, но она вдруг тонко улыбнулась и нагнулась, чтобы поцеловать меня в щеку. Когда меня коснулись ее губы, вся моя одежда мигом высохла, а слова прилипли к языку. Марина услышала мое тихое бормотание.
— Что…? — спросила она.
Я молча посмотрел на нее и покачал головой.
— Ничего.
Она недоверчиво подняла бровь, но не стала упорствовать.
— Хочешь еще бульона? — спросила она, поднимаясь.
— Да, спасибо.
Марина взяла у меня чашку и пошла на кухню, чтобы ее наполнить. Я остался сидеть возле огня, восхищаясь портретами женщины на стенах. Когда вернулась Марина, она сразу увидела, куда я смотрю.
— А дама на всех этих картинах…
— Это моя мать, — сказала Марина.
Я почувствовал, что затронул деликатную тему.
— Никогда не видел таких картин. Они как… фотографии души.
Марина молча кивнула.
— Должно быть, ее рисовал знаменитый художник, — настаивал я. — Никогда не видел ничего подобного.
Марина ответила не сразу.
— Ты не поверишь. Этот художник ничего не рисовал уже почти шестнадцать лет. Эта серия картин — его единственное произведение.
— Видимо, он очень хорошо знал твою мать, раз рисовал ее так, — развивал я тему.
Марина пристально посмотрела на меня.
Таким же взглядом на меня смотрела женщина с портретов.
— Лучше чем кто бы то ни было, — ответила она. — Он был ее мужем.
Глава восьмая
Тем вечером, сидя перед камином, Марина поведала мне историю Германа и его виллы в квартале Саррья. Герман Блау родился в состоятельной, процветающей семье каталонских буржуа. Ни один светский скандал не обходился без участия династии Блау — ни в театре «Лицео», ни в промышленной колонии на берегах реки Сегре. Поговаривали, что Герман вовсе и не сын великого патриарха Блау, а плод тайной любовной связи своей матери Дианы со свободным художником Квимом Сальватом. Сальват, в свою очередь, был профессиональным портретистом, острословом и развратником. Он компрометировал представителей знатных фамилий, одновременно рисуя их же портреты за астрономические гонорары. Было это правдой или нет, точно можно было сказать одно: Герман не был похож ни на одного из членов своей семьи, ни внешне, ни по характеру. Кроме живописи и рисунка его ничего не интересовало, а это казалось всем крайне подозрительным. Особенно его достопочтенному отцу.
Накануне шестнадцатилетия старшего сына глава семьи заявил, что в его роду нет места лентяям и бездельникам. И если Герман будет упорствовать в своем желании «быть художником», он отправит сына работать грузчиком на заводе, или каменщиком, или заставит пойти на военную службу, — одним словом, туда, где его характер закалят и сделают из него толкового человека. Герман же предпочел убежать из дома туда, откуда был благополучно возвращен спустя двадцать четыре часа.
Его отец, разочаровавшись в первенце и отчаявшись, решил сделать ставку на второго сына, Гаспара, который упорно пытался освоить торговлю текстильной продукцией и хотел продолжить семейное дело. Опасаясь за финансовое положение Германа, отец оформил на него этот полузаброшенный особняк в квартале Саррья.
— Хотя ты позоришь наш род, я не для того вкалывал как раб, чтобы мой сын оказался на улице, — сказал он Герману.
Раньше особняк был одним из самых популярных мест сбора знати, но потом стал необитаем. Он был проклят. Говорили, именно тут Диана тайно виделась с Сальватом.
Таким образом, по иронии судьбы, дом достался Герману.
Через какое-то время, с помощью своей матери, Герман пошел в ученики к этому самому Квиму Сальвату. В первый же день Сальват, глядя на Германа в упор, произнес такие слова:
— Во-первых, я тебе не отец, и твою мать я едва знаю. Во-вторых, жизнь художника — это риск, неопределенность и зачастую бедность. Ты ее не выбираешь: она сама выбирает тебя. Если какой-то из этих пунктов заставляет тебя задуматься о правильности сделанного выбора, лучше уходи туда, откуда пришел, прямо сейчас.
Герман остался.
Годы учебы у Сальвата открыли ему новый мир. Впервые в жизни Герман увидел, что кто-то верит в него, в его талант и в его возможность стать чем-то большим, чем бледная копия отца. Он почувствовал себя другим человеком. За первые полгода он узнал больше, чем за всю жизнь.
Сальват был человеком великодушным и экстравагантным, большим любителем изысканных вещей. Он работал только ночами и, хотя красотой не отличался и был похож на медведя, считался настоящим сердцеедом, наделенным даром обольщения, которым владел едва ли не лучше чем кистью. Модели дивной красоты и дамы из высшего общества непрерывным потоком проходили через студию Сальвата, желая ему позировать и, как догадывался Герман, не только позировать. Художник много знал о винах, поэзии, древних городах и бомбейских техниках любви. Свои сорок семь лет он прожил крайне насыщенно и любил повторять, что люди больше не живут так, будто никогда не умрут, и в том была их ошибка. Он улыбался и жизни, и смерти, божественному и человеческому. Он готовил лучше самых известных шеф-поваров «Красного гида» Мишлен и ел больше их всех вместе взятых.
За то время, что они провели вместе, Сальват стал не только учителем Германа, но и его лучшим другом. Герман всегда знал, что именно Квиму Сальвату он обязан тем, чем он стал — как художник и как личность.
Сальват был одним из тех избранных, что владели секретом света. Он говорил, что свет — это капризная балерина, прекрасно знающая о своих чарах. В его руках свет превращался в великолепные линии, которые подсвечивали полотно и открывали двери души. Это, по крайней мере, объясняло прочувствованный текст подписей к экспонатам его выставок.
— Картина — это письмо, выполненное светом, — учил Сальват. — Сперва нужно освоить алфавит, потом грамматику. И только после этого оттачивать стиль и совершенствовать эффект.
Именно Сальват расширил кругозор Германа в многочисленных поездках. Так юноша познакомился с Парижем, Веной, Берлином, Римом…
Довольно скоро Герман понял, что Сальват умел не только великолепно рисовать, но и не менее великолепно продавать свои полотна. В этом и состоял секрет его успеха.
— Из каждой тысячи людей, покупающих картину или другое произведение искусства, только один имеет хотя бы примерное представление о том, что именно он покупает, — с улыбкой объяснял Сальват. — Все остальные покупают не картину, а художника, слухи, которые о нем ходят, и почти всегда то, что они сами о нем думают. Эта торговля ничем не отличается от продажи знахарских снадобий и любовных эликсиров, Герман. Разница лишь в цене.
Большое сердце Квима Сальвата перестало биться шестнадцатого июля 1938 года. Кое-кто считал, что это произошло из-за излишеств, которые он себе позволял. Герман же всегда полагал, что всему виной ужасы войны, которые убивают надежду, и жажда жизни, бурлившая в душе его наставника.
— Я мог бы рисовать хоть тысячу лет, — шептал Сальват на смертном одре, — но за это время человеческое бескультурье, невежество и жестокость ничуть бы не уменьшились. Красота — дуновение бриза против урагана реальности, Герман. У моего искусства нет рассудка. Оно ничему не служит…