Александр Киричек - Водоем. Часть 1. Погасшая звезда
Сергей невольно улыбнулся, а потом задумался. Действительно, старик по своему прав, а может и во многом прав. Но все же, все же…
— Это слишком легко — любить мертвую, это не путь настоящего мужчины, — отозвался юноша.
— Легко? — не то серьезно, не то наигранно удивился старик. — Легко любить, зная, что никогда не сможешь обнять, поцеловать? Легко любить, понимая, что никогда не сможешь слиться с ней полностью? Зная, что она никогда не родит тебе ребенка, не постирает твою одежду, не приготовит тебе ужин? И все это легко?
— Конечно, это много легче, чем взять на себя бремя заботы и ответственности за жену и ребенка, понимая, что от твоей активности, трудолюбия, упорства зависит то, как сложится их жизнь, будут ли они сыты, обуты, будут ли они счастливы… А с мертвой можно целоваться, например, во сне, и не только целоваться…
Огонек, загоревшийся было в глазах у старика после вопроса про Олю, вдруг потускнел и стал невидимым, и мертво-размеренным тоном монах только и сказал:
— Целоваться с усопшими во сне нехорошо, не к добру это…
Повисла пауза. Отвели глаза. Слушали дождь. Каждый думал о чем-то своем, потаенном… Чайник продолжал хрипло чавкать, но, похоже, сейчас было не до него. Так прошла минута, другая, третья… Удар грома. Вспышка. И… Жуткий треск… Огромная сосна встрепенулась, вскрикнула и, как смертельно раненая воительница, стала мягко падать… Шуу-у-у-х… Иголки полоснули по оконцу сторожки, но не разбили их — дереву не хватило считанных сантиметров высоты, чтобы своими щупальцами по-настоящему дотянуться до избушки, по-настоящему огорчить укрывшихся за ее стенами странных лиц… Но этого «шуу-у-у-х» вполне хватило, чтобы вернуть собеседников к реальности.
— Ух, как разыгралась, сестрица! — весело продолжил старик, глядя в окно — судя по всему, непогода его нимало не пугала.
— Сестрица? — переспросил юноша.
— Да, а что? — вскинул удивленные брови старик.
— Да нет, ничего… — тихо прошептал Костров, не в силах понять, что же его озадачило в том, что монах назвал грозу «сестрицей», назвал, конечно, чисто метафорически, подражая антропоморфизации мира, присущей как детям, так и древним народам.
— Ладно, давай чай пить, Сереженька, — мягко перевел беседу в иное русло Харитон. — У меня и вареньице есть, хоть и прошлогоднее, малиновое — самое полезное… Не бойсь, я не на погосте собирал, а за озерком, — вполне миролюбиво продолжил старик.
— За водохранилищем? Жуковским? — поспешил уточнить Костров.
— Да, там. Я же родился в той деревеньке, что 40 годков назад под воду ушла, и тамошние места мне знакомы. Эх, родина… — протяжно протянул монах с легким налетцем грусти в голосе.
— Понятно… — промямлил Сергей, но, внезапно что-то вспомнив, вдруг спросил: — А что в твоем детстве было на горе, на той, что сейчас островом стала, не помнишь?
— Как не помнить, милок, я же там с мальчишками зимой на санках катался, прям к реке и спускались. Ух, обрыв там был знатный…
— А что-то особенное, необычное там было, ведь там сейчас капище соорудили, камень нашли волшебный, лечебный?
— А как же, и необычное было, как без этого… Но сначала скушай моего вареньица, скушаешь и расскажу все как есть необычное и чудное…
Пришлось Сергею, как некогда Аленушке в сказке про гусей-лебедей, интенсивно уплетать за обе щеки угощение, да чаем травяным, кстати, довольно противным, запивать…
— Ну, рассказывай, дедушка! — в сладком предвкушении попросил Сергей, когда на дне пиалы уже ничего не осталось.
— Ну, раз уж пообещал… Был один случай. Я тогда пацаненком был, годков двенадцать мне было, не более. Давно это было, за много лет до войны. Святогорск тогда был для нас далеким городом, верст пятнадцать пешком, да и был он тогда много меньше, чем сейчас, почти сплошь деревянный… Ну, вот, была тогда страстная пятница, конец поста значит, и вот, аккурат посреди ночи, в самую полночь вдруг по всей нашей Жуковке взбеленились и собаки, и лошади, и коровы. Залаяли, замычали оне, да истошно так, словно с жизнью прощаются…Я на лавке лежу, спрашиваю мать: «Чего это, маманя?» А она мне: «Спи сынку, спи…» Но какой уж тут сон под такую «музыку». Натянул штаны, выскочил на улицу, глядь, а гора-то энта самая, её Ярилкиной горкой обычно звали, а чаще просто горкой, вся аж пламенеет, прям усыпана огнями словно желтыми бусинами… До нее, почитай, версты полторы было от деревни… И не просто горели огни, а мерцали, будто кто там бегал… Минут через пять уж собралась толпа, а лай, да ржание все не прекращались… Кто-то нашелся и сказал: «Никак на Ярилкиной шабаш ведьминский… Мне дед сказывал, что перед Напольоном такое же было… Ой, не к добру это, братцы…» Другой ему вторил: «Надо бы сходить, да посмотреть…» Тут запричитали бабы: «Не пустим, ишь чего, с ведьмахами захотели поякшаться…» Но на самом деле, думаю, боялись, что мужья оттуда не вернутся живыми… Но мужик, как говорится, что бык… Схватили косы, колья, да вилы, и айда к горке… Ну, и мы, пацаны, за ними. Куда же без нас… А Луна такая полная висит, прям над горой, на самом юге… Красотища… И чем ближе подходим, тем ярче огни, и… чуем, то визги, то хохот, и все сильнее, сильнее… Наконец, подошли… Точно, все горит, но ни дыма, ни гари — чудеса… Как сейчас помню, подхожу к одному костерку, а он горит прям на земле, да без дров, и нет от него ни тепла, ни холода, и… В общем, провел я рукой — ничего, не жжет, помедленнее провел — то же самое, наконец, сунул ладонь в самую середку и не больно… А мужики ходят, дивятся, чувствуют, что кто-то есть, ведь вопли, веселые такие, радостные, и, главное, женские, а никого… Тут кто-то на колени упал, стал божиться, молиться, да что толку… А обратно идти не хочется… Антересно, ведь… И вот здесь самое главное… Вдруг огни разом погасли, и настала тишина, словно кто приказал… А спустя минуту женский голос запел, сначала тихо, жалобно, а потом все сильнее. И шел он из нутра горы, будто там и сидела девица эта… И голос такой хрустальный, чистый, но грустный, очень грустный, аж сердце разрывается… Меня аж всего трясти стало, да не только меня… Но и приятный, очень приятный, словно у сирен… Все припали к земле и слушали, слушали… Я ту песню запомнил на всю жизнь, мелодию то бишь, а слов не помню, не по нашему пела она, хотя вроде бы и по-русски, но слова все какие-то непонятные, то ли старинные, то ли говор какой редкий… Вот такая история…
— А что потом, потом-то что, дедушка? — поинтересовался Сергей, явно заинтересовавшийся столь необычным рассказом.
— Да что потом-то, — рассеянно, слегка поникнув головой и голосом, проговорил монах, — потом все очнулись, разом, а уже утро, почитай, всю ночь там пролежали. Ни огней, ни голосов, ни Луны, ни звезд… В общем, усыпила она нас, сирена эта сладкоголосая… А потом… Правду говорил тот мужик… Летом всех погнали в колхоз, а несогласных отправили на Север, раскулачили то есть, моих вот тоже всех отправили… Ну, а я в город побёг, в Святогорск… Там как раз начали строить завод, ну и я пристроился в пособники… Какая-то женщина приютила, в бараке прожил лет до 16, а потом вот здесь оказался… Ночью пришел в Жуковку и от соседки узнал, что дедуля мой вот здесь, на Митрофановском погосте приютился при церкви — раньше тут церковка была, да снесли перед войной… Ну, я с завода к нему и подался… Потом война… Когда вернулся, дедуля уж помер, ну, я вот тут и стал сторожем… Тихо тут, покойно…
— А почему ты не женился, дедушка? — допытывался Сергей.
— Не сложилось. Были, были желающие, особливо после войны, но я так думаю, что Господь меня призвал к себе — всех отвел, кого как… А может все она, та, сладкоголосая… Ну, вот и гроза кажись пошла на убыль… Чай, тебе пора ехать, милок, а мне — спать, завтра надо будет дерево это распиливать, порядок восстанавливать.
— Да, пора… — подтвердил Сергей, но так и не удосужился встать — его что-то беспокоило, ощущение неполноты, незавершенного гештальта, и он снова вспомнил девушку с земляничной поляны: — А Оля, ты про нее не договорил. Расскажи, и я уеду, а то и вправду уже ночь…
— Да стоит ли, ведь ты говоришь, что любить ушедших легко, что не собираешься в нее влюбиться, так зачем же?
— Зачем? Может, я смогу помочь… — самонадеянно предположил Сергей. — Не знаю почему, но мне кажется, что я здесь не напрасно, что могу что-то сделать, только пока не знаю, для кого и зачем…
— И мне так кажется, Сереженька… Но я тебе только вот что скажу. Когда она здесь поселилась, то все стало иным… Цветы стали расти сами по себе, самые разные… Тут всегда что-то цветет: сначала подснежники и мать-и-мачеха, потом одуванчики, незабудки, ландыши, сейчас вот земляника и сирень, а дальше фиалки, иван-да-марья, жасмин… Птицы стали селиться звонкоголосые — и соловьи, и иволга, и дрозды разные, и варакуши даже скрипят… А как вчера пел поползень, так печально-печально: ви-ви-ви, ви-ви-ви… Но! — и тут старик встал, огляделся, подошел к Сергею, наклонился к нему и тихо, почти в самое ухо, будто боясь, что кто-то может услышать, прошептал: — А на сороковой день после ее смерти, в ночь, накануне мучеников Адриана и Натальи, я услышал здесь, на кладбище, сидя вот в этой сторожке, тот же голос и ту же песню, только на обычном русском языке, но запомнил только припев, вот послухай, — и монах так же тихо и на ухо таинственно напел: