Александр Дюма - Тысяча и один призрак
— Должно быть, — прервал я его, — это очень общительный человек, меня поразила мягкость его голоса, с какой он отвечал на вопросы полицейского комиссара.
— Ну, и на этот раз вы точно определили. Мулль — мой друг уже в течение сорока лет, а ему теперь шестьдесят. Посмотрите, он настолько чист и аккуратен, насколько Аллиет грязен и засален. Это светский человек и когда-то бывал хорошо принят в Сен-Жерменском предместье. Это он венчал сыновей и дочерей пэров Франции, свадьбы эти давали ему возможность произносить маленькие проповеди, которым брачующиеся стороны с трепетом внимали и впоследствии старательно следовали в семье. Он чуть не стал епископом Клермона. Знаете, почему этого не произошло? А он был когда-то другом Казотта и, как Казотт, верил в существование высших и низших духов, добрых и злых гениев, он коллекционирует особые книги, как и Аллиет. У него вы найдете все, что написано о призраках, привидениях, духах, выходцах с того света.
О вещах не вполне привычных и традиционных он говорит редко и только с друзьями, но он убедителен и очень сдержан; все, что происходит в свете, он приписывает воздействию сил ада или вмешательству небесных сил. Смотрите, он молча слушает все, что ему говорит Аллиет, он, кажется, рассматривает какой-то предмет, которого не видит его собеседник, и отвечает ему временами или движением губ, или кивком головы. Иногда среди нас, в окружении друзей, он впадает в глубокую меланхолию, вздрагивает, трепещет, озирается по сторонам, ходит взад и вперед по гостиной. В этих случаях его надо оставить в покое, опасно его будить; я говорю «будить», так как, по-моему, он тогда находится в сомнамбулическом состоянии. К тому же он сам просыпается, и вы увидите, как это пробуждение очаровательно.
— О, посмотрите, пожалуйста, — обратился я к мэру, — мне кажется, он вызвал одного из тех призраков, о которых вы только что говорили!
И я указал пальцем моему хозяину на настоящего блуждающего призрака, присоединившегося к двум собеседникам, который осторожно ступал по цветам и, как мне казалось, шагал по ним, не примяв ни одного из них.
— Это также один из моих приятелей, кавалер Ленуар…
— Основатель музея Пети-Огюстен?..
— Он самый. Он умирает с горя, что его музей разорен, его десять раз чуть не убили за этот музей в девяносто втором и девяносто четвертом годах. Во время Реставрации музей закрыли с приказом возвратить памятники в те здания, в которых они раньше находились, и тем лицам, которые ими ранее обладали по праву.
К сожалению, большая часть памятников была уничтожена, большая часть владельцев вымерла, и самые интересные обломки нашей древней скульптуры и нашей истории были разбросаны, погибли. Вот так все и исчезает в нашей старой Франции, останутся эти обломки, потом и от этих обломков ничего не останется. И кто же разрушает? Именно те, в интересах которых и следовало бы это сохранять.
И Ледрю, несмотря на свой либерализм, вздохнул.
— Это все ваши приятели? — спросил я у мэра.
— Может быть, еще придет доктор Робер. О нем я вам не говорю, я полагаю, вы сами составили о нем мнение. Это человек, ставивший всю жизнь опыты над живыми людьми, будто они манекены, даже не задумываясь над тем, что у них есть душа, чтобы испытывать страдания, и нервы, чтобы чувствовать. Этот жизнелюб многих отправил на тот свет. Этот, к своему счастью, не верит в выходцев с того света. Посредственный ум, мнящий себя остроумным, потому что всегда шумит, философ, потому что атеист, — он один из тех людей, которого у себя принимают, потому что он сам к вам приходит. Вам же не придет в голову идти к ним.
— О, сударь, как мне знакомы такие люди!
— Еще должен был прийти приятель, моложе Аллиета, аббата Мулля и кавалера Ленуара, но он, как и Аллиет, увлекается гаданием на картах, как Мулль — верит в духов и как кавалер Ленуар — увлечен древностями; ходячая библиотека — каталог, переплетенный в кожу христианина. Вы, должно быть, его не знаете?
— Библиофил Жакоб?
— Именно.
— И он не придет?
— Он не пришел еще, он знает, что мы обыкновенно обедаем в два часа, а теперь четыре. Вряд ли он явится. Он, верно, разыскивает какую-нибудь книжечку, напечатанную в Амстердаме в 1570 году, первое издание с тремя типографскими опечатками, одной на первом листе, другой на седьмом и одной на последнем.
В эту минуту дверь отворилась, и вошла тетка Антуан.
— Сударь, кушать подано, — объявила она.
— Пойдемте, господа, — позвал Ледрю, открыв, в свою очередь, дверь в сад, — кушать пожалуйте, кушать!
А затем повернулся ко мне.
— Где-то, — сказал он, — в саду ходит, кроме гостей, о которых я вам уже рассказал, еще гость, которого вы не видели и о котором я вам не говорил. Эта особа не от мира сего, и она не откликнется на грубый зов, обращенный к моим приятелям и на который они сейчас же откликнулись. Ваша задача — найти нечто невещественное, прозрачное видение, как говорят немцы; вы назовите себя, постарайтесь внушить этой особе, что иногда нелишне поесть, хотя бы для того, чтобы жить, предложите вашу руку и приведите к нам.
Я послушался Ледрю, догадываясь, что милый человек, которого я вполне оценил за эти несколько минут, готовит мне приятный сюрприз, и отправился в сад, оглядываясь по сторонам. Мои поиски не были продолжительными. Вскоре я увидел то, что искал. То была женщина. Она сидела под липами, я не видал ни лица ее, ни фигуры: лица — потому что оно обращено было к полю, фигуры — потому что она была закутана в большую шаль. Она была одета во все черное. Я подошел к ней — она не шевельнулась. Она словно не слышала шума моих шагов. Будто это был не живой человек, а статуя. Хоть она и была совершенно неподвижна, но ее поза была полна грации и достоинства.
Издали я заметил, что она была белокурой. Луч солнца, проникая через листву, сверкал в ее волосах и создавал вокруг ее головы своеобразный золотой ореол. Вблизи я разглядел, что волосы ее были настолько тонки, что могли соперничать с золотистыми нитями паутины, какие первые ветры осени поднимают и носят по воздуху. Ее шея, может быть несколько чересчур длинная, — очаровательное преувеличение почти всегда подчеркивает красоту, — шея сгибалась, голову она подпирала правой рукой, локоть которой лежал на спинке стула, левая рука повисла, и в ней была белая роза, лепестки которой она перебирала пальцами. Гибкая, как у лебедя, шея, согнутая опущенная рука — все было матовой белизны, будто изваянное из мрамора, без прожилок под кожей, без пульса внутри: увядшая роза имела более цвета и была более живая, чем рука, в которой она находилась. Я смотрел на эту женщину, и чем дольше я смотрел, тем меньше она казалась мне живым существом. Я даже сомневался, сможет ли она обернуться ко мне, если я заговорю. Два или три раза я открывал рот и закрывал его, не произнеся ни слова. Наконец, решившись, я окликнул ее:
— Сударыня!
Она вздрогнула, обернулась, посмотрела с удивлением, словно очнувшись от грез и вспоминая свои мысли. Ее черные глаза, устремленные на меня, так контрастировавшие с ее светлыми волосами (брови и глаза у нее были черные), придавали ей странный вид.
Несколько секунд мы не произносили ни слова, она смотрела на меня, я рассматривал ее. Женщине этой на вид было тридцать два или тридцать три года. Прежде — когда щеки ее еще не были так худы, и цвет лица не был так бледен — она отличалась чудной красотой, хотя она и теперь казалась мне красавицей. На ее лице, перламутровом, одного оттенка с рукой, без малейшей краски, глаза казались черными как смоль, а губы коралловыми.
— Сударыня, — повторил я, — господин Ледрю полагает, что, если я скажу, что являюсь автором «Генриха Третьего», «Христины» и «Антони», вы позволите мне представиться, предложить вам руку и сопроводить в столовую.
— Извините, сударь, — медленно произнесла она, — вы только что подошли, не правда ли? Я чувствовала, что кто-то приближается, но не могла обернуться, со мной так бывает, я не могу иногда повернуться. Ваш голос нарушил очарование. Дайте руку, пойдемте.
Она встала, взяла меня под руку. Хотя она и не смущалась, я почти не чувствовал прикосновения ее руки. Как будто тень шла рядом со мной. Мы пришли в столовую, не сказав друг другу по дороге ни слова. За столом были свободны два места. Одно, справа от хозяина, — для нее. Другое, напротив нее, — для меня.
V
Пощечина Шарлотте Корде
Этот стол, как и все в доме мэра, был особенный. Большой стол в виде подковы был придвинут к окнам, выходившим в сад, и оставлял свободными три четверти громадной залы. За столом можно было усадить совершенно свободно двадцать человек, обедали всегда за ним — все равно, был ли у Ледрю один гость, было ли их два, четыре, десять, двадцать или он обедал один. В этот день нас обедало десять человек, и мы занимали едва треть стола.