Вадим Сухачевский - Загадка Отца Сонье
Ах, скоро, совсем скоро, и часа не пройдет, как вы навсегда забудете об этой своей улыбке, добрейший отец Франциск!..
Когда я вышел за ворота, на улице никого не было, лишь издали доносился вой псов, а люди, верно, попрятались по домам от этой вонищи. Я долго расхаживал по деревне, ища, кого бы послать на почту, что находилась в нескольких лье отсюда, в Ренн-лё-Бэн, но так и не повстречал никого. И все вспоминал с содроганием наш недавний разговор с отцом Беренжером, а также раздумывал, что за телеграмму такую и куда преподобный собирался послать.
Наконец любопытство пересилило стыд, и я развернул листок. Он по сей день в одной из этих папок, сохраненный бережливым ангелом моим по имени Регуил. Вот он, исписанный крупным почерком отца Беренжера:
РИМ, ВАТИКАН
СВЕРШИТСЯ ЧЕРЕЗ ПЯТЬ ДНЕЙ
КАРДИНАЛЫ, ЖЕЛАЮЩИЕ ПРИЛОЖИТЬСЯ К МОЕЙ РУКЕ, МОГУТ ПРИБЫТЬ В РЕНН-ЛЁ-ШАТО, НО ПУСКАЙ СДЕЛАЮТ ЭТО ПОЗДНЕЕ УКАЗАННОГО СРОКА, ИБО НЫНЧЕ ПОМЫСЛЫ МОИ СЛИШКОМ ДАЛЕКИ ОТ НИХ
ПУСТЬ НЕ УДИВЛЯЮТСЯ НИЧЕМУ УВИДЕННОМУ, ТАКОВА МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ВОЛЯ
И ПУСТЬ НЕ СКУПЯСЬ ОКРОПЯТ СВЯТОЙ ВОДОЙ ТО МЕСТО, В КОТОРОМ Я ЖИЛ
РОДА ДАВИДОВА
БЕРЕНЖЕР СОНЬЕПрошло, пожалуй, не менее часа, я успел добрых три раза обойти деревню, пока не очутился снова у того же места, от которого начал путь – у ворот преподобного. Там-то и заметил наконец человека.
Это был мой друг Пьер – уж не скажу сейчас, в одном любопытстве тут дело или еще и в том, что ангелы не боятся замарать свое обоняние смрадом.
Он тотчас же согласился отправить телеграмму из Ренн-лё-Бэн и бережно спрятал листок в карман. Листок этот останется непомятым даже спустя пятьдесят лет – такова она, ангельская аккуратность.
Я же почему-то остался у ворот. Уж не знаю, чего я ждал, но, как оказалось ждал отнюдь не напрасно.
Спустя еще полчаса ворота открылись и со двора, чуть пошатываясь, выбрел человек. Лишь по одеянию можно было узнать в нем того молодого, улыбчивого кюре из Каркассона. О нет, теперь он не улыбался!
— Отец Франциск! — с удивлением воскликнул я, увидев его вытаращенные глаза и (о Боже!) теперь совершенно седые пряди волос; а щеки его, совсем недавно розовые, как у младенца, были теперь серыми, как дорожная пыль. — Вам нездоровится? — спросил я. — Может, помочь?
Кюре как-то неестественно замахал руками и словно слепой побрел прочь.
…Позже мне рассказывал знакомый, приехавший из Каркассона, что после той исповеди бедный кюре Франциск вообще ни разу в жизни больше не улыбнулся. И ни одного слова более не произносил, так, молча до последних дней и прожил в одиночку.
Впрочем, и жить-то ему бедняге оставалось уже совсем недолго. Он скончался спустя два года в полном одиночестве, превратившись в старика от прикосновения Тайны моего преподобного. И похоронили его, сочтя безумцем, за кладбищенской чертой.
…А в тот день, ближе к вечеру набежало еще неведомо сколько псов и выли громче и громче с каждым часом. И весь вечер выли, и всю ночь.
Боже, как они в ту ночь выли!..
Похороны.Конец зверинца, или о том, что означала улыбка Натали
Да увижу я мщение Твое над ними…
Иеремия (20:2)А к утру псы вдруг все разом на время притихли. И вонь как-то по-незаметному улеглась сама собой.
Завыли псы только через пять дней. Ибо как раз через этот срок свершилось… Надо полагать, именно то, о чем пророчествовал в своей телеграмме отец Беренжер.
Вот когда к нам кардиналов понаехало!.. Столько наверняка и в Париже не собиралось за один раз.
А прах отца Беренжера, — ибо накануне он вдруг в одночасье без всяких видимых причин скончался, — восседал на троне царя Давида, который был выставлен перед его домом, и смотрел, словно живой, лишь глубоко задумавшийся человек куда-то в одну точку, как будто все тайны этого мира были сосредоточены именно в ней.
И одет он был в красный балахон с начертанными на нем черными языческим письменами – должно быть, именно так был когда-то одет и его давний предок царь Давид. А Кардиналы будто не замечали ни странного этого для кюре облачения, ни вообще того, что на троне восседает покойник, по одному подходили к нему и, прикрывая платками носы (ибо смрад к тому дню снова окутал деревню), под гулкое завывание псов прикладывались устами к желтой, как восковая, руке мертвеца.
А по обе стороны трона стояли две вдовы католического кюре, чего кардиналы тоже как бы не замечали – по одну сторону пьяная, едва державшаяся на ногах Мари, а по другую – так и не ставшая моей Натали все с той же, что тогда, во дворе, странной улыбкой, словно приклеенной к губам.
Потом его переложили с трона в тот самый гроб и понесли на наше деревенское кладбище. Могила уже была вырыта рядом с могилой никому тут, в деревне, кроме меня, неведомой маркизы Мари де Бланшефор, вдовы другого католического монаха. Уж не знаю, известно ли было кардиналам что-нибудь о ней, но если они что-то и знали, то наличие и у того монаха вдовы в этот день едва ли чрезмерно удивило бы их, как мне кажется.
И только после того, как последний ком земли упал на крышку гроба и кто-то произнес: "Вот и все…" – тогда только разом стихли все псы, и вонь вмиг исчезла, будто никогда ее тут, в Ренн-лё-Шато и не было.
Что меня и по сей день удивляет: в нашей деревне, где о любом мало-мальском пустяке бывало судачили неделями, ни о вое псов, ни о зловонье, мерзостном, как дыхание ада, ни о нашествии кардиналов, ни вообще об этих более чем странных похоронах в последствии наши селяне между собой почти никогда не разговаривали. Я могу объяснить такое лишь подсознательной защитой людей от неведомого и страшного. Каждый, должно быть, понимал, что существуют в мире такие Тайны, тужиться проникнуть за черту коих – то же, что дробить гранит лбом. Тот же результат: только мозги всмятку.
Был, правда, в деревне одноглазый пьянчужка Клеман по прозвищу Циклоп, который года через два после тех событий, выпивая дома со своим приятелем Гийомом, рассказал тому, что давеча, во время поездки на базар в Каркассон явно подхватил там от одной шлюшки срамную болезнь и оттого, видать, скоро провоняет, как покойный кюре. Однако его жена, подслушавшая этот разговор, так отделала беднягу скалкой – и за пьянство, и за болезнь эту, и за шлюшку каркассонскую – что нечаянно выбила ему и второй глаз. Но в этом я вижу скорее случайность, нежели Провидение Божие.
…Ну а в тот день, в день похорон отца Беренжера, я отправился с кладбища не домой, а, сам не зная зачем, побрел к дому преподобного. Вдруг из глубины парка, с того места, где находился зверинец, послышался звук выстрела. Боясь недоброго, я рванулся туда.
Натали стояла у одной из клеток со здоровенным дробовиком в руках. Дробовик еще дымился, а на полу клетки лежал труп гиены с размозженной головой.
Моего появления Натали не заметила.
— Вот тебе, адская тварь, драконья доченька, — проговорила она. — Это тебе за сыночка моего, за Лулу. Ему бедняжке было от роду восемь деньков, когда твой сородич пожрал его. — С этими словами она разрядила в распластанный труп второй ствол дробовика.
— Так их, так! Тварей, детишек драконьих! — подхохатывала пьяно стоявшая рядом с нею Мари.
Между тем Натали перезарядила оба ствола патронами с кабаньей картечью и перешла к клетке с притихшим от страха ягуаром.
— А тебе, драконий выблядок, — сказала она, — за сыночка моего Жерико, — и шарахнула по зверю дуплетом.
Ягуар распластался на полу клетки пятнистой тряпицей.
Мари захлопала в ладоши:
— Так его, так!
Лицо Натали уже было забрызгано капельками крови, но в тот миг самым страшным мне казалось не это, а ее улыбка – все та же неживая улыбка на забрызганном кровью лице.
Она снова всунула в ружье два патрона и перешла к клетке с гепардом.
— А тебе, — сказала она, — за моего мальчика Сосо. Ему и двух дней не исполнилось.
Ударили оба ствола, и мозги гепарда посыпались, как пыль.
— Так его! — захлопала в ладоши Мари.
А Натали, опять зарядив ружье, подошла к клетке, где, сжавшись в углу, смотрела на нее полными ужаса глазами черная пантера.
— Ну а тебе… — проговорила Натали, — Тебе, исчадье чертово – за сыночка моего, у которого и имени-то не было. Мертвеньким родился!
Бабах! — и черная голова твари разлетелась вдребезги.
— Так ее! Так ее, засранку! — ликовала Мари.
Живых зверей в клетках больше не оставалось, но Натали достала еще два патрона с кабаньей картечью и перезарядила дробовик.
— Гарунчик! — позвала она. — Гарунчик, ты где, моя птичка? Иди сюда!
Послышалось шевеление, из кустов выбежал марабу и сразу полез клювом к ней в карман. Натали, однако, в правой руке сжимая ружье, левой придержала его за головку.