Олег Селедцов - Се восходим во Иерусалим
И вот я сплю на его руках. Мне очень хорошо. Меня вовсе не пугает грядущее «вчера». Это потом я буду бояться. Но пока мне очень хорошо и спокойно. Спокойных снов. Спокойных снов, Солнце! Если тебе только снятся сны. Доброе Солнце. Милое Солнце…
А иногда он приходит не один. Иногда он приводит гостей. Они все очень добрые, от их голов исходят лучи, так, что почти невозможно увидеть их лица. С ними всегда спокойно. Я люблю, когда он приводит гостей. Это бывает всегда, когда во «вчера» мне случается особенно больно. А однажды, когда боль была так нестерпима, что я кричала громче горного урагана, он привел ко мне Женщину. Я даже не увидела Ее, а только почувствовала Ее приближение. Но за это короткое приближение я готова вечно терпеть «вчерашнюю» боль. И во «вчера» тоже есть женщины. Я не вижу их, но знаю, что они есть. Они все черные. Их лица мрачны. Они шепчут бессмысленные слова, и тело каждой из них змеиной петлей намертво сжимает смерть.
4
К нам в монастырь приезжала моя мама с сестрой Надей. Пожили у меня. Причастились. Первый раз в жизни. Но не все спокойно у меня на душе. Слезы, упреки, уговоры ехать домой. Тесно мне отовсюду. Мама, мамочка, пойми мое сердце. Господи, душу мою смятенную и изнемогающую укрепи! Отцы, старцы святые, помолитесь за меня! Матерь Божия, утешь скорбный дух мой. Да будет на все святая воля твоя, Боже мой. Боже мой…
5
Стою я сегодня за прилавком, обычный день, обычная торговля. Подходит тут пузан такой нерусский. Ну, из этих, лиц кавказской национальности. Спросил что-то. Шампунь ему нужен был или гель для душа. Что-то в этом роде. Я было кинулась ему товар показывать, как вдруг со спины мне в тело словно бы чья-то рука залезла и всей пятерней за сердце схватила. Нет, у меня со здоровьем все в порядке. Кардиологических заболеваний никогда не было. Да и тут не болезнь, а другое что-то. Тоска смертная. Словно погибель моя мне предупреждение сделала, мол, будь осторожна, что-то должно произойти. Со мной? А может, с дочкой? Я, признаться, сразу же о дочке подумала. Тут уж не до торговли. Стала сворачиваться. От хозяина, конечно, нагоняй будет. А что делать? А если и правда что-то с дочкой? Она у меня в интернате живет. Для детей-инвалидов. Я ее только на выходные домой забираю. Иначе нельзя. За ней присмотр нужен. Постоянный. А мне ведь работать надо. Помощи-то ждать не от кого. Пенсию государство на дочку выделяет, конечно, но что там той пенсии… А ребенку витамины нужны, фрукты. Это ведь она сейчас у меня во втором, нет, в третьем классе училась бы. Смотрю на нее порой. Ведь красивая. Парням нравилась бы. Замуж бы хорошо могла выйти. Студенткой бы стала. Я все сделала бы, чтобы в самый лучший вуз ее определить. Внуков бы нянчила. И муж бы мой от нас не ушел. Он ведь только из-за ее инвалидности. Не мог это видеть, не мог с этим жить. Когда Надюша родилась, мы еще ни о чем не подозревали. С виду нормальный ребенок. Вес, рост. Всё, как положено. Кричит, как все младенчики, есть просит. Но время идет, а она не узнаёт меня, на игрушечки там, погремушечки не реагирует. Врач перед выпиской ее осмотрел, хмурился. А потом диагноз подтвердился: глухо-немо-слепая. Ой, батюшки святы, Матушка Заступница Богородица, наревелась я, напечалилась, а потом думаю, ну, что же, пусть инвалид, но это мой ребенок. Буду девочку мою любить, может, любовь-то материнская сделает чудо, излечит Надюшу. Мы и имя ей такое дали — Надежда, мол, ставьте себе диагнозы, какие хотите, а ребенок наш все равно выздоровеет. Муж мой два года вкалывал на двух работах. Придет, бывало, поздно и сразу к кроватке. Ласкает, целует Надюшу, а она никак не реагирует. Он заплачет и на кухню курить идет. Выпивать стал. А однажды сказал мне, что еще немного и руки на себя наложит. Ему Надюша — словно приговор за беспечную юность, за пьянство и разврат. Уж не знаю, о каком пьянстве и разврате речь шла, мы когда познакомились, он и не пил почти, но только извелся муж сильно. Поседел за эти два года. В двадцать семь поседел. Однажды так и не пришел с работы. Позвонил только, сказал: «Я не могу так больше. Прости». Видела его потом пару раз. Да чего там, специально бегала поглядеть. Статный такой. Седая голова только солидности прибавила. Жена у него видная, интеллигентная. Мальчишка ухоженный. Витей зовут. Победителем, значит. Три годика ему уже. На велосипеде трехколесном разъезжает. Радостный. Губками шум мотора изображает: «Ду-ду-ду-ду».
Ой ты, Боже мой. Опять плачу. Простите. Я редко плачу. Нельзя. А вдруг дочь услышит? Не ушами, душой. Я ведь слышу ее. Не верите? Она в интернате, а я слышу, как она зовет меня иногда по ночам: «Мамочка… мама…» Я знаю ее голос. Клянусь вам. Не тот детский крик в родильном доме, не мычание, когда ударится о кроватку. А человеческий, живой голос. Он у нее — как журчание родничка, как звон маленьких колокольчиков, как песня хрусталя и стеклянной палочки. Чистый-чистый. Я с ней разговариваю по ночам, а она будто слышит меня. Ворочаться перестает. Лежит тихо. И даже улыбается. Вот честное слово, улыбается. Я доктору говорила. Он головой качает скептически. Случай, говорит, у вас безнадежный. Как же это безнадежный? Без надежды, что ли? Так ведь она-то и есть Надежда. Как можно этого не понимать? А еще профессор, уважаемый человек. Безнадежный случай. Ха-ха. Сам он — безнадежный случай.
Об одном жалею — что приходится отправлять Надюшу в интернат. А как иначе-то? Там врачи, присмотр. За моей дочкой особо приглядывают. Попробовали бы не приглядывать. Я почти каждый день забегаю проведать, слежу: ухоженная ли дочь, не мокрая ли. Заодно и других деток попроведаю. Им, сердечным, еще хуже. Таких инвалидов, как моя дочка, в отделении больше нет. Ну, чтобы сразу и немые, и глухие, и слепые. Но очень много детей брошенных. Кому нужны инвалиды? А я свою не брошу. Моя! Моя Надежда. Мне без Надежды и жить незачем. Без Надежды и человек — не человек, а робот. Я ведь через Наденьку-то в церковь ходить стала, молиться учусь. Батюшка посоветовал покрестить дочурку. А я, дура, не догадалась раньше. Если бы дите нормальным родилось, небось сразу покрестила бы. Всё как у людей. А здесь не всё как у людей. Здесь ребенок-инвалид, не такой, как все. А батюшка мне сказал: «Глупости это всё, сестра, дочь твоя — человек, стало быть, образ Божий. А кто знает этот образ? Тайна это великая. Да, может, твоя дочка специально Богом избрана. Может, ей за страдания такие и награда будет побольше нашей с тобой. Не лишай дочь благодати. Покрести. И чем скорее, тем лучше».
Покрестила. Она вообще у меня купаться не любит. Воды боится. Когда ее в ванну сажают, она волнуется, мычит. А в церкви вела себя тихо, умиротворенно как-то. Я даже заплакала от умиления. А тот профессор говорит: «Безнадежный случай». И зачем таких в профессора берут?
Недели две тому назад это было. Эх, отец, отец. Конечно, мальчонка у него хорошенький. На папу похож. Живчик такой. Педальки на велосипеде так умильно крутит. А моя девочка ходить учится. Ей уже девять лет. А она ходить учится. Несколько шагов уже может пройти. Шатается, бедняжка, но идет. Вцепится мне в руку своей ручонкой и идет! Если бы вы знали, какое это счастье! Как жаль, что отец этого испытать не может. Такое счастье. Она шажок сделает, а у меня в сердце словно сотня ангелов в золотые трубы трубит. А ведь еще год назад она и сидеть-то толком не умела. Всё на бок заваливалась. Дочурка моя. Вот вам и безнадежный случай.
И вот сегодня почувствовало мое сердце неладное. Что-то с моей девочкой. А может, напридумывала себе? Может, это кавказец на меня повлиял? Я, признаться, боюсь их, кавказцев этих. Может быть, и хорошие они люди, а я вот боюсь. Словно когда-нибудь пересекутся наши дорожки не на рынке, а где-то там, где страшно, где ломаются ноги и разрываются сердца от ужаса и отчаяния. Господи! Пусть мне будет плохо, только храни мою девочку!
Побегу в интернат, а по дороге в церковь. Свечку поставлю. Ведь у моей Наденьки теперь есть свой ангел-хранитель. Ах, как она улыбается во сне…
6
Вчера архиепископ Агафангел рукоположил меня во иеромонаха.
Говорят, где-то у нас в Сибири есть безымянная могила шестидесяти восьми пастырей, замученных большевиками. За веру. Помните, как восхищались мы раньше двадцатью шестью бакинскими комиссарами? Как воспевал их Есенин, как скорбели мы по убиенным? В пески, что как плавленый воск, свезли их за Красноводск. И кого саблей, кого пулей в бок, всех свалили в красный песок. Кажется, так. Они были комиссары или работали в комиссариате. Погибли за веру. Веру в светлое будущее. Честь им и поклон. А могила шестидесяти восьми православных священников занесена снегами в таежной глуши. И никто не вспомнит ни имен их, ни подвига. Подвига за веру. В Истину. В Бога. Расстреливали их так: по одному подводили к краю глубокой ямы и задавали единственный вопрос: «Веруешь ли?» Достаточно было только раз сказать «нет» или просто головой мотнуть, словно муху назойливую отгоняешь. И можно было остаться в живых. Комиссар, такой же, как убиенные в Баку, пощадил бы. Обязательно пощадил бы, и была бы та пощада символом поругания глупой веры отсталых черноризцев в заоблачного бога. И можно было жить, вымаливая у Господа Прощение за эту секундную, мгновенную слабость мнимого отречения. Но вновь и вновь к краю ямы подходили некогда рукоположенные иереи и отвечали одинаково: «Верую!» Под дулами винтовок, на краю могилы, пред косой беспощадной смерти. Верую! И тут же смерть махала своей косой, а на место казненного становился новый батюшка. Шестьдесят восемь. Безымянных раба Божия.