Александр Иванов - Стереоскоп
И вдруг среди мыслей, вновь обращенных к ней, поразил меня один далекий, давно забытый образ, какое-то старое, старое воспоминание, уже много лет как затонувшее бесследно в душе; быть может, обрывок сна, виденного в глубоком детстве! Мне почудилось теперь, что мне когда-то в туманной давности уж встретился однажды иль снился причудливый старушечий образ; и еще туманнее, еще смутнее вспоминалось при этом, что я встретил его в каком-то обширном и сумрачном помещении. И воображение взялось за свою ткань; оно пыталось восстановить бесследно исчезнувшие части этого обрывистого видения и установить иные таинственные связи. Оно подсказывало мне: почти тридцать лет назад мальчик с отцом стоял в зале Эрмитажа, тогда живого, и впервые в душу ему веяла величавая таинственность Древнего Египта; и вот тогда-то глаза его пророчески встретились с ветхими глазами какой-то старухи на одно мгновение. Они разошлись, и он никогда не видел ее больше, и жуткое воспоминание о ней хранилось в нем недолго. А она в тот день после их встречи еще долго бесцельно бродила по обширным анфиладам и опять зашла в сад Египта и была там в миг, застывший в стереоскопе. И вот двойник ее в поблекшем зале стал вечным хранителем тайны прошлых стран. Наконец я очнулся от своих размышлений и грез; стереоскоп стоял передо мной на столе; я смотрел на него со странным чувством, в котором страх сплетался со старым влечением. Я решил убрать его подальше; обернул в газету и спрятал в шкап. Пора было идти в Правление. Я запер в стол скарабея, потом оделся и вышел из дому.
Весь день я был как в тумане, объятый впечатлением от ночного странствования. В Правлении я лишь праздно сидел, позабыв о бумагах, разложенных предо мной, погруженный в невероятные воспоминания. Мысль проникнуть туда во второй раз долго не приходила мне: еще в душе были внятны отголоски ночного страха. Но проходили часы, и старые влекущие чары того мира, не смолкавшие во мне, наконец подсказали мне эту мысль. И я говорил себе, что мне стыдно отдаваться всецело страху; что, познав его в первом странствовании, я могу во второй раз проникнуть за грань линз с большим спокойствием и властью над собою. Потом внезапно вспомнил я, что теперь мне уже известен путь назад оттуда; и я радостно взволновался — ведь мне уже не грозит опасность остаться навеки в печальных областях прошлого: исчезло это препятствие таинственным соблазнам стереоскопа. И спокойнее думалось о старухе. И вновь вызывал я из глубины памяти смутное видение, быть может сонное, о первой давней, давней с ней встрече; и дивился опять на иные тайные связи в судьбе человека. Время, обычно такое медлительное, быстро проходило в осмелевших мечтах. Я представлял себе, что будет, если я решусь снова проникнуть туда… Я не останусь только в залах Эрмитажа; я достигну до входной двери, отворю ее и выйду и буду бродить по улицам прошлого… Тут пришла мысль, что и там на улицах холоднее, чем в залах; вспомнилась дата в углу снимка: «21 апреля», конец апреля… и я подумал, что надо взять с собой пальто и шляпу… Я оторвался от грез. За окнами угасал голубой морозный день; электрические лампы уже бросали свет на столы и стены, и потолок погружен был в тень от абажуров; среди табачного дыма ярко освещенные головы наклонились над столами, слышен был сдержанный говор и шелест бумаги. Мир жизни и настоящего дохнул на меня с особенной силой, и я спросил себя, не сошел ли я с ума и брежу небылицу? Но, вспомнив о скарабее, я надавил кулаком правый бок, и пробудившаяся слабая боль убедила меня, что он вправду был утром в моем кармане.
Так проходил день, и я не переставал думать обо всем этом и уходя из Правления, и в ресторане за обедом, и у приятеля, к которому зашел по делу. Наконец, когда вечером около девяти я вернулся домой, во мне уже было жуткое решение. Я зажег лампу, достал стереоскоп и поставил его на кипу книг, как накануне. Потом я опустил штору и запер дверь на ключ, чтобы Марья по усердию не наделала бы беды. Сев за стол, посмотрел довольно ли в лампе керосину; затем вспомнил, встал снова, достал пальто, кашне и шляпу и, одевшись, уж окончательно уселся за стол. Сердце замирало от смутной, ноющей жути, но я решительно приблизил глаза к линзам и стал смотреть.
Прошло около минуты, и вот вчерашнее повторилось: свершился волшебный переход чрез страшную грань. Я вновь стоял среди мертвого зала. Я обернулся и пристально рассматривал лицо недвижного фотографа. Застылость искажала черты, но все ж оно казалось одухотворенным и значительным, а в безжизненных глазах его была печаль и глубина. Ему было на вид лет пятьдесят, и седина сильно выступала на висках. Не тот ли человек, чьим двойником остался здесь тихий фотограф, создал и стереоскоп? Не призрак ли того, кто нашел запретный путь в страны прошлого, стоит здесь предо мной и грустит о минувшем? Так говорил я себе о нем.
Потом я направился к вестибюлю; и шел туда опять тем же путем, кругом через все нижние залы; ибо страшился пройти через зал Египта. И снова эхо шагов тускло звенело и умирало у карнизов; снова печальный сумрак царил в обширных покоях, а обитатели стояли здесь и там, подобные восковым куклам; сторожили в темных закоулках; иные тайно злобились на меня; иные грустили о минувшем вместе с ними. И снова, когда я останавливался, воцарялась мертвая, ни с чем не сравнимая тишина. Так я достиг вестибюля. Я был уже у самой входной двери, но, повинуясь странному побуждению, приостановился; потом медленно и осторожно подошел ко входу в Египетский зал; переступил его порог шага на три с холодком на сердце и, остановившись здесь, оглянулся вокруг. Все было, как и вчера: лишь в том конце зала я рассмотрел теперь в полутьме двух призрачных посетителей, которых тогда не заметил. Я повернулся к витрине с зиявшим отверстием в продавленном стекле, поднялся на цыпочки и заглянул поверх нее в углубление за нею под окнами: там в мертвом сумраке виднелся темный предмет, похожий на кучу тряпья. Утолив жуткое любопытство, я поскорей вернулся обратно, подошел к входной двери и потянул ее; она мягко и бесшумно подалась; и вот я стоял на давно прошедшем крыльце с исполинскими кариатидами.
И я увидел перед собой улицу, уходящую налево, знакомую и вместе с тем чуждую и страшную, какими порой являются в сновидениях хорошо известные места. Направо расширялась огромная площадь с Колонной посреди, столько раз уже виданная, но также словно искаженная в сонной грезе. Все здесь было мертвых коричневатых тонов — и мостовая, и тротуары, и длинные ряды домов, и туманный Собор вдали, и тусклое небо наверху. Я спустился с крыльца; мостовая была суха, но кое-где стояли лужи, одни с застывшей рябью, другие гладкие, как зеркало; в этих четко отражались призраки домов. Воздух вокруг был недвижим: но было гораздо холоднее, чем в залах, и я не жалел, что я в пальто и шляпе. Навстречу попадались пешеходы, застывшие в странных позах на ходу; с одной ногой, выставленной вперед, так что носок торчал кверху, с другой — отставленной назад. Приглядываясь к ним, я понял, что сильный ветер непостижимо застыл в мертвенном затишье воздуха; потому что пальто их неподвижно вздувались и развевались, и некоторые из них наклонялись вперед и придерживали свои шляпы. То был минувший ветер.
Я тихо брел по широкому и печальному пространству. Такою видели люди живую площадь тридцать лет назад; иное изменилось на ней с тех пор. И таинственным казалось мне, что ни один глаз теперь не может видеть ее такою и что такая она без возврата минула. Фасад Дворца темный, умерший, тянулся предо мной и, кончаясь слева, свободно давал видеть далекие толпы прошедших зданий за рекою; так было когда-то прежде. И, дивясь, я думал, что вот отсюда, с живой площади, никто никогда уже не увидит этих зданий: высокая решетка нового сада пред дворцом скрывает их… Страшная тишина царила вокруг, ни звука не возникало, кроме слабого отголоска моих шагов, бесследно терявшегося в открытом просторе. Я взглянул вверх и увидел впервые в бесцветном небе призрак солнца, озаряющий этот чудовищный мир. Оно стояло еще довольно высоко, но было безмерно тусклее живого солнца: на него можно было смотреть, не щуря глаз. Печальным светом оно заливало этот странный умерший город. Мрачные тени лежали от зданий и Колонны; и так же недвижны, как и они, были тени одиноких пешеходов и редких экипажей с лошадьми, застывшими на бегу, и тихими седоками. Тускло и безжизненно блестела исполинская игла над знакомой белой башней; золото выцвело и умерло в ее сиянии. Лучи давно минувшего солнца слабо, но заметно грели.
Потом я вышел на большую широкую улицу, в которой узнал Невский прошедших времен. Она была наводнена немыми жителями выцветшего города. Одних я встречал, других нагонял, мужчин, детей, по одиночке, по двое и целыми толпами; по широкому тротуару они как бы шли, не двигаясь с места и не шевелясь; у многих застывшие позы были причудливы и порою нелепы. Одни, по-видимому, беспечно прогуливались, другие спешили вперед, и у этих на лицах стояла странная озабоченность. На противоположной стороне также тянулись они темной непрерывной вереницей. Их пролетки, коляски и кареты недвижно катились по мостовой по обоим направлениям. Был разгар движения; как будто минувшие обрадовались яркому сиянию своего призрачного солнца, высыпали на свой Невский и жутко и печально играли в жизнь; и мне чудилось, что все они что-то таят против меня и в тайне грустят о том, что прошло с ними без возврата.