Генри Олди - Книга Тьмы
Все равно ведь не примете.
Снаружи, выслушав содержание нашей беседы, вся очередь дружно вынесла мне диагноз: дегенерат. И зря. Я обрел вожделенный ими статус, «в соответствии с разд. 207 (с) Закона США об Иммиграции и Национальности (INA), с учетом поправок…», а большинство из этих тертых, битых, заранее подготовленных к любым каверзам ходоков осталось с носом. С тех пор по сей день (слава заокеанской бюрократии!) я получаю регулярные напоминания: «Если вы в такой-то срок… будете лишены… ваши данные…»
«Поминальные эпистолы», — смеется Наташка.
Я дегенерат. Я выбрасываю эпистолы в мусорное ведро.
Беги, Лола, беги…
Совершенно не представляю, что буду делать за океаном. Жить на пособие? Кому я там нужен с моей профессией, вернее, с полным ее отсутствием?! Иногда, матеря жизнь за суету сует, втайне понимаю: иначе я уже просто не смогу существовать. Вода для пескаря, грязь для червяка — вот что значит для меня ежедневная беготня, грызня, дурацкая самодеятельность и посиделки с такими же бедолагами, как я. Отними — сдохну.
Думаю, патриотизмом здесь пахнет меньше всего.
Эгоизмом пахнет.
— Денис опять прогулял школу, — сказала Наташка. Я спиной чувствовал ее взгляд: напряженный, ожидающий. — Мне звонила завуч.
Пытаясь отмолчаться, прячу конверт в бюро. Делаю вид, будто роюсь в бумагах. Как назло, под руку не лезет ничего путного, кроме престарелого вирша, написанного к рождению сына. «Тили-бом, тили-бом, на ушах стоит роддом…» Бумага потерлась на сгибах, чернила выцвели.
Дела давно минувших дней…
— Ты совершенно не занимаешься ребенком. Вчера от него пахло пивом.
Вечерний моцион. Наташке надо скинуть напряжение дня. На самом деле Дениска не так уж плох. Учится нормально. Ходит на карате: я рядом с ним выгляжу тщедушным хлюпиком. Леонид Петрович, Денискин тренер, очень хорошо о нем отзывается. Пивом, значит? В его годы я пил за гаражами приторно-сладкую настойку «Клубничка», закусывая ломтиком «Докторской». А однажды, подгуляв в компании друзей-оболтусов, стал разбрасывать по двору пустые бутылки — в полной уверенности, что за ночь они лягут в борозду, взойдут и заколосятся.
Мне тоже завуч домой звонила.
— Ему через год поступать! А он сам не знает, чего хочет!
— Я тоже не знал…
Вот это зря. С женой, захотевшей выговориться, надо молчать. Как партизан. Как Аладдин в сказке. «И встретит тебя в подземелье женщина, ликом подобная матери твоей, крича „Сын! Сын мой!“ — но остерегись отвечать ей, ибо, ответив хоть слово, пропадешь и навеки останешься там…»
Теперь надолго. Когда придет Дениска, на его долю ничего не останется. Кроме курицы с остывшими макаронами. Все остальное получу я.
— Оно и видно! Посмотри на себя! Ты хочешь сыну такой же судьбы?
Наташка раскраснелась, глаза горят праведным гневом. Мы очень любим друг друга. Это правда. Мы оба очень любим Дениску. Это тоже правда.
Мы — все трое — слишком часто цепляемся острыми углами. От любви.
И это куда бóльшая правда, чем две предыдущие.
Сажусь на диван. Я знаю, что произойдет в ближайшие двадцать минут. Архитектоника пьесы, игранной тыщу раз. Экспозиция и завязка благополучно состоялись. Теперь: развитие действия, кульминация и развязка. Постановочный план утвержден худсоветом ныне, присно и вовеки веков, аминь. Главное — вовремя подавать реплики, терпеливо дожидаясь занавеса. Не пуская драму внутрь. Формально являясь участником, оставаться зрителем.
Китайская дребедень «шар-в-шаре». Шар в шарике, и в шарике, и еще в шаре…
Наследство.
Наташка включается сразу:
— С тобой когда-нибудь можно поговорить серьезно?!
Шутов хоронят за оградой
Столовая в квартире Смоляковых.
На заднем плане большое четырехстворчатое окно. Две створки посередине открыты. За ними, на заднике, изображен пейзаж, возможный только с третьего этажа: ветви цветущей акации и часть улицы, полускрытая листвой. Видна пластиковая вывеска «Вторая жизнь: дешевая одежда из Европы».
Валерий сидит в левом углу сцены, на диване. Откуда-то, вероятно, из чужой машины, слабо доносится «Ай-яй-яй, убили негра, убили…».
Наталья (нервно ходит по просцениуму, между столом и сервантом). Если ты приносишь деньги в дом…
Валерий. Наташ, не надо.
Наталья. …это не значит, что все остальное тебя не касается! Парень скоро жену в дом приведет! Вроде этой Насти! Или найдет другую шлюшку!
Валерий (потянувшись, машинально берет столовый нож, начинает крутить в руках). Почему обязательно шлюшку? И потом: рано ему еще. Хороший парень, напрасно ты… Ну, слегка разгильдяй. А кто в его возрасте уже определился с профессией?
Снаружи, в невидимой машине, добавляют громкость. Видимо, владелец скрашивает себе возню с ремонтом. Назойливое «Ай-яй-яй, убили негра, суки, замочили…» лезет в уши, заставляя ссорящихся людей говорить еще громче, перекрикивая музыку.
Верхний свет становится тусклым, будто в люстре погасли две лампочки из пяти.
Фигуры людей больше похожи на тени.
Наталья. Я! Я определилась! Я всегда знала, что хочу на филфак!
Валерий (заводясь). А толку? Ну, закончила. Ну, сидишь редактором за гроши. Великая победа!
Наталья. Я пишу! Я творческий работник!
Валерий. Да ладно! Пишет она… Ах, Наташенька, вот наброски Остапа Ибрагимовича «Как я бросил пить и стал депутатом!». Сделайте из них приличный мемуарчик к восьмому января! Творческий работник!
Наталья (резко останавливаясь). Какая же ты все-таки сволочь! Нет, какая же…
Света почти нет.
Блестит нож, вертясь в пальцах Валерия.
Очень громко: «Ай-яй-яй, убили негра…»
6
Когда Наташка наконец скисла, я обнаружил, что кручу в пальцах нож. Столовый. С прожженной ручкой из пластмассы. Очень даже недурственно кручу. Для такого колчерука, как я, разумеется. Лезвие подмигнуло солнечным (верней, электролампочным) зайчиком, напомнив давний эпизод, когда в ТЮЗе ставили Эдлиса, «Жажду над ручьем». О Франсуа Вийоне. Я тогда шабашил на полставки: фонограмму под заказ монтировал, а потом сидел на музыке. Это сейчас компакт-диск ткнул, и всех делов, а тогда ленту «Свема» ножничками, да ракорды цветные вклей, да следи, чтоб старенький «Юпитер» не зажевал в самый ответственный…
Премьера. Скучаю в будке за пультом. Сцена — как на ладони, зал тоже. Бью баклуши: знай-снимай с паузы, крути громкость, микшируй и снова вовремя на паузу ставь. Главное — не промахнуться. Мне их главный так и сказал перед началом: «Промахнешься — убью». И про сверхзадачу плести начал. А я его на хрен послал. Убьет он меня, Немирович драный, если я их бодягу наизусть знаю! Плюс партитурка рядышком, с ключевыми репликами. В общем, голый робот. И надо же: в зубах давно навязло, на генералках волком от тоски выл — а увлекся, как малолетка в первой кровати.
Одна из самых удачных сцен. Когда Франсуа в исполнении истерика Артема Тарасюка достал всех и банда собралась его резать. Рыжебородый статист первым выхватывает нож. Красиво — черный плащ крылом взлетает вверх, и из этого крыла (руки не видно!) прямо в луч прожектора высверкивает лезвие. Рыжебородый медленно идет на Артемку, крутя порхающий в пальцах нож — с виду жуткий тесак, а может, и не только с виду, я их режиссера знаю, он же фанат, он пропустит… Тарасюк пятится к рампе. Сейчас главарь банды должен схватить заранее поставленную у задника бочку и с ревом швырнуть ее в братву. Только главарь отчего-то запаздывает. Артемка у самой рампы, дальше отступать некуда. Еще шаг, жест, миг — и нож рыжебородого войдет ему в грудь. Ну же!.. Смесь ужаса и восторга. Взлетает мрачное крещендо «Чаконы» Ганса Найзидлера, с «подписанной» сзади грозой — рука машинально выводит громкость на максимум. Я там, в зале, со всеми, я смотрю, как впервые, я жду катарсиса…
Краем глаза замечаю: покраснев от натуги, главарь на арьерсцене с усилием вырывает над головой бочку. Юрка Литвин, бывший морской пехотинец, похож сейчас на Верещагина из «Белого солнца пустыни». Ваше благородие, госпожа Удача… Зачем пуп рвать, она ж пустая?! Рев главаря заглушает музыку к едрене фене, лютни не слышно, «Чакона» сдохла, одна гроза огрызается хриплым лаем грома. «Кореша», включая рыжебородого, шарахаются врассыпную, тараканами от хозяйского тапка. Перед рампой с грохотом разлетается в щепки бочка, из нее — чертова уйма песка… часть просыпается в зал, на ноги первому ряду…
Овации. Зал рукоплещет. Я — тоже, даже не заметив, когда успел снять звук и нажать «паузу». Здорово! Но странное чувство не дает покоя, отравляя катарсис. Да, театр. Да, пьеса. И тем не менее трудно отделаться от мысли: если бы рыжебородый все-таки зарезал Тарасюка — катарсис был бы полным! А он мог, я нутром чую — мог бы… Что за чушь в голову лезет?!