Вионор Меретуков - Тринадцатая пуля
Первый глоток всегда должен быть основательней последующих — он как бы закладывает фундамент, на котором пьющий будет строить свое шаткое здание под названием "настроение", где каждый кирпичик — это очередной глоток, а каждый глоток — это очередной кирпичик.
Чем выше здание, тем уязвимей и слабей конструкция. Сколько таких хлипких сооружений я построил за свою жизнь!.. Делаю второй глоток. Коньяк восхитителен!
Набережная не пустует. Я вижу двух молодых девушек, они жарко жестикулируют. Похоже, спорят. Барышни сидят на камнях в классической позе холодного сапожника.
Девушки по очереди прикладываются к большой бутылке вина и беспрерывно курят. Ветерок доносит сладкий сигаретный дым и едва уловимый запах юности и духов.
Свесив ноги, на краю набережной молча сидят несколько парочек.
Чуть поодаль широкоплечий парень в сомбреро играет на гитаре. Он сидит на складном стульчике — я горько улыбаюсь: вспоминаются Сокольники, тоска, безжалостный мороз… Перед парнем горящая свеча в подсвечнике. Грустная мелодия хватает за сердце.
…У опустившегося, грязного старика на лице застыла надменно-покровительственная гримаса, он сильно напоминает мне пожилого верблюда, намеревающегося через мгновение плюнуть.
И пахнет от старика так, будто он только что лакомился дохлой крысой. Старик появился внезапно, нарушив мое восторженно-сентиментальное настроение. Я понимаю, что передо мной типичный представитель парижского дна.
— Клошар? — дружелюбно вопрошаю я вонючего старца, демонстрируя некоторое знакомство с исторической традицией столицы Франции.
Насколько я помню, люди, свободные духом и не отягощенные условностями и крышей над головой, обожали находить пристанище под многочисленными мостами этого гостеприимного города.
Старик вынул руку из кармана и повернул ее ладонью вверх, как будто ждал дождя.
Я в изумлении уставился на него и, не зная, как поступают в таких случаях, порывшись в карманах, достал и протянул ему ассигнацию в одно евро.
Старик плюнул-таки, став еще больше похожим на верблюда, но деньги взял. Потом внятно произнес по-русски: — Ходят тут всякие…
И вдруг рухнули многолетние преграды, превратились в пыль глухие стены, и сквозь время, когда весна сменяла зиму, весну — лето, а лето — осень, и так много раз, прорвался чистый свет, и этот свет пронзил нас обоих — художника с бутылкой коньяка за пазухой и оборванца, протянувшего руку за подаянием, и я, не в силах сдержаться, вскричал:
— Мишка!..
Старик дернулся, банкнота выскользнула из его разжавшейся ладони и, подхваченная порывом ветра, взмыла вверх, в синее поднебесье, заляпанное грязными клочьями облаков, и исчезла, как те, наши с Мишкой, годы, что бесследно растворились во времени…
В тусклых глазах клошара появился намек на раздумье. Он невнимательно проследил за полетом бумажки, перевел подозрительный взгляд на меня и, пожевав губами, спросил:
— Выпить есть?
Я поспешно достал флягу из кармана.
— А закуска?..
Я развел руками.
— В Париже без закуски — труба, — сказал он убежденно.
— А ты не пей — тогда и закусывать не надо.
Он приложился к фляге и в один присест опорожнил ее.
— Умные все стали…
Он опустился на скамейку. Вынул пачку "Галуаз". Спросил:
— Зачем ты здесь?..
Что он имел в виду? Париж, набережную? Или, может, время? Я пожал плечами:
— Долгая история… А ты?
— И у меня долгая…
…Когда-то Мишка Бангеров был грозой университетских красавиц. Еще на втором курсе он как-то слишком решительно облысел, став обладателем восхитительной, чисто ленинской, плеши.
Любого другого это обстоятельство привело бы в отчаяние, но только не Мишку. Из своей лысины он извлек множество выгод.
Во-первых, он сразу стал факультетской знаменитостью. Девушки стали проявлять к нему повышенный интерес.
Это сейчас молодых, лысых да бритоголовых — пруд пруди, а тогда он был единственным из студентов, кто мог похвастаться профессорской лысиной.
Во-вторых, после того, как он украсил свое лицо бородкой и усиками, его, пригласив в партком, мягко, но настоятельно призвали привести в порядок свою внешность.
С лысиной партийцам пришлось смириться: она не поддавалась исправлению, а вот усы и бороду пришлась сбрить.
В усах и бородке партком усмотрел политическую подоплеку, вольномыслие и издевательскую насмешку. Это еще больше подогрело интерес к Мишке.
Популярность развратила его: с представительницами слабого пола он стал пренебрежителен и надменен, а эти качества, как известно, только увеличивают привлекательность сердцеедов в глазах женщин.
Действовал он хотя и прямолинейно, но практически безотказно — подходил к очередной жертве и сразу выкладывал главный козырь, спрашивая: "Хочешь переспать с лысым? Не хочешь? Странно. Это же оригинально, дура!" Если сразу не получал по морде, то спустя короткое время праздновал победу.
Напористость и самоуверенность — самый верный путь к прелестям женщины.
Он шагал по женским телам, как Мамай — по трупам врагов.
Слава о его триумфах уже вырвалась за факультетские пределы и стала привлекать внимание соответствующих инстанций, призванных стоять на страже комсомольской морали и нравственности. Но не это привело его к краху.
Опьяненный успехом, он возгордился, и это погубило его. Он не заметил, как взошла звезда нового кумира, о котором я уже рассказывал — звезда Алекса, владельца выдающегося по размерам и ходовым качествам детородного органа.
Мишка смирился сразу: он был не глуп, и понял, что повержен соперником, обладавшим куда более основательными достоинствами. И табунчик легкомысленных, непостоянных красавиц переметнулся к торжествующему победителю… Фиаско Мишки подтверждало невеселую аксиому: законы природы суровы и не справедливы.
На третьем курсе я без особых переживаний расстался с университетом. О Мишке ходили противоречивые слухи.
Да и не был он той личностью, о которой принято особенно распространяться. Не Даниэль он, понимаешь, и не Синявский. И не Казанова. Но все же, повторяю, кое-какие слухи о нем ходили. Одни говорили, что он одно время подторговывал дубленками, за что получил срок.
Другие утверждали, что Мишка влачит жалкое существование, пребывая на должности пресс-атташе нашего посольства в Гвинее.
Третьи рассказывали, что видели его на ипподроме, куда он подкатил на белом "Линкольне" такой невероятной длины, что его невозможно было нигде припарковать. И любой такой слух мог оказаться правдой.
Но такого финала я не ожидал!
Его любили. Веселый, доброжелательный, всегда готовый помочь, Мишка отличался хорошим чувством немногословного юмора. И у него, что особенно ценилось студентами, всегда водились деньги. Никто не знал, откуда они у него. Да никого это тогда и не интересовало! А Мишка по ночам разгружал вагоны с углем…
Меньше всего я ожидал встретить его здесь. Да еще в таком виде… Печально все это…
И если бы не запах, который от него исходил, то можно было бы даже сказать, что я ему обрадовался…
— Ты не бойся, я сейчас уйду, — сказал он гордо, — не хочу тебя шокировать. Ты производишь впечатление преуспевающего человека, — он окинул меня взглядом, — шелковый шарфик, модный клиф, и все такое…
— Может, тебе… — я замялся.
— Деньги? Ты говоришь, деньги? — спросил он. — А что? Если дашь, возьму!
Я начал рыться в карманах.
— Возьму, но не больше того, что ты мне уже дал, — сказал он с вызовом, наблюдая за моей суетой. — Вот если бы у тебя и в другом кармане грелась фляга с коньяком…
Я красноречиво похлопал себя по пустым карманам.
— Вот это плохо, — сказал он с грустью и назидательно продолжил: — каждый приличный человек должен носить с собой достаточное количество спиртного, чтобы иметь возможность в любой момент угостить случайно встретившегося приятеля. Хочешь сделать мне приятное?..
— Сбегать в магазин?
— Пойдем ко мне, — заметив, что я заколебался, он просительно сказал: — на минутку, я здесь рядом обитаю. Не хоромы, конечно, но достойно принять могу.
Найти в старой части Парижа продовольственный магазин почти невозможно, но Мишка знал здесь всё.