Павел Крусанов - Бом-бом, или Искусство бросать жребий
Три года назад, после смерти отца — Андрею только стукнуло двадцать пять — дядя Павел впервые привёз его сюда. Тогда они шли прямо через Сторожиху и посмотреть на них высыпала вся деревня, причём оказалось, что дядя (на это определённо указывали почтительные приветствия) был тут известен и за чужого его не держали. «Когда в тебе проснётся звонарь, — сказал он, — ты должен знать, где искать звонницу». Поняв «звонаря» как метафору человека, помнящего родство, а «звонницу» как родовое гнездо, в расспросы Андрей вдаваться не стал. А зря — пафос фразы намекал на передачу какой-то наследственной тайны: у дяди Павла были только женские дети — после него Андрей оставался последним Норушкиным. Конечно, он и прежде знал о существовании фамильных руин, но отец никогда не предлагал ему их освидетельствовать, ограничиваясь полулегендарными известиями о славном роде Норушкиных и ничуть не заботясь об историческом соответствии своих повествований, — по-видимому, отец справедливо полагал, что время пренебрегает правдой куда больше, чем выдумкой.
Три года звонарь в Андрее не просыпался, хотя порой что-то внутри зудело, но, по совести сказать, больше это походило на глухое пробуждение бомбиста. Не больно-то звонарь проснулся в нём и теперь, однако в июне дядя Павел занемог и попросил его съездить в Побудкино — приглядеть за могилами, как до сего времени делал это сам. Недели полторы Андрей волынил, отговаривался пустяками, но внезапно его самого потянуло сюда, властно и неодолимо, как лосося на нерест, так что в результате, приехав, он решил остаться и провести здесь пару свободных месяцев.
Пастух между тем стянул за козырёк с головы бейсболку и даже как будто поклонился, демонстрируя искусно утаённое за угрюмым обликом миролюбие.
— Доброго здоровья, барин. То-то мы глядим — в Побудкино кто-то шастит, а чужака не пронюхать. Табачком не богаты?
Андрей слегка опешил и недоумённо вынул из кармана пачку «Петра Великого».
— Но! — удивился пастух. — А дядька с батькой ваши сигарами нас потчевали. Что ж — в городе живёте, достать не можете? — Взяв из руки Андрея и переложив себе в карман пачку, мужичок прищурил один глаз: — Звонить или как?
— Что? — не понял Андрей.
— Звонить, говорю, наладились?
— Куда звонить?
— Выходит, или как, — подытожил пастух.
— Что-то я, любезный, тебя не пойму, — сам того не ожидая, принял барский тон сбитый с толку Норушкин.
— Так знак нам был, предвестие.
— Да какое ж предвестие? О чём? — забыв о робости, пытал Андрей невразумительного оборотня.
— У Семёна давеча два улья сгибли, а у Фомы отроились три. Об эту пору так никогда не бывало, — рассудил мужичок. — Знать, дядя ваш разнемог и новый звонарь-пономарь грядёт. Чёртову башню смотреть будете?
— Какую башню? Нет же в Побудкино никакой башни.
— Есть, милай. Очень даже есть.
— А что же я не видел?
— Так она ведь чёртова — навыверт в землю печёрой идёт.
«Ага, — смекнул Андрей. — Стало быть, если во мне вдруг объявится неведомый звонарь, то звонить придётся в чёртовой башне. Интересно девки пляшут — по четыре штуки в ряд… Темнила вы, дядя Павел». После этого пронзительного заключения Андрей, неловко ступив и увязнув кроссовкой в коровьей лепёшке, похожей на притихший грязевый вулканчик, удовлетворённо пошутил:
— А что, любезный, верно говорят, будто у вас семь лет мак не родился, а голода не было?
2На этот раз в Побудкино от Сторожихи Андрея сопровождал огромный, косматый и нескладный, как медведь, Фома Караулов, тот самый, у которого «давеча» отроились три улья. Там, в обветшалом склепе Александра Норушкина и жены его Елизаветы, под плитой, в пустом могильном провале Фома показал Андрею тёмный лаз, ведущий в чёртову башню. Вид у лаза был самый замшелый и прозаический — тлен палой листвы, земляная пыль и слепой утробный мрак в глубине; к тому же и габариты дыры были таковы, что забраться можно лишь на карачках. Какими бы завлекательными не казались сокровенные семейные тайны, лезть в эту мусорную щель Андрею не хотелось; на счастье, выяснилось, что делать этого и не следует — пчеловод Фома Караулов, задвигая плиту, авторитетно заявил: спускаться в башню можно лишь с непременным намерением звонить.
— А что там внизу? — спросил Андрей.
— Должно, колокол, — ответствовал Фома. Голос у него был такой низкий, что вязко стелился под ногами и в нём, пожалуй, можно было потерять галоши.
— Так ты не знаешь, что ли?
— Нет, — признался провожатый. — Наше дело — кроме звонаря, никого сюда не пускать, место стеречь.
— И что, каждый из Норушкиных туда когда-нибудь лазает?
— Эка хватили — каждый! Кабы так, на земле бы беспрестанный стон стоял.
— Это почему?
— Так заведено, а почему — не наше дело, — закрыл тему Фома. — Только ни батюшка ваш, ни дядя в башню не ходили.
После, когда Андрей вместе с Фомой прибирал старые могилы вокруг склепа, ему больше не удалось разговорить медвежеватого пчеловода.
На обратном пути, минуя Сторожиху, — на дороге у большой лужи топтались гуси и макали зобы в воду, — Фома предложил Андрею помыться. Тот согласился и вскоре угодил в калёную, по-чёрному протопленную баню, где пчеловод, держа нательный крест во рту, чтобы не жёгся, знатно отхвостил Норушкина пареным веником, дал запить жар мятным квасом, а потом тем же веником вымыл.
Глава 2. ЛЮБОВНЫЕ ИГРЫ НА ВОЗДУХЕ
«Быша он и отроды его телом велици и ликом ясны, духом яры и неумытны, умом омженны або льстивы, делами чудны и горды, ано хупавы…» — так — или приблизительно так — был представлен род боярина Норуши в летописи первого епископа Новгородского корсунянина Иоакима. Там же рассказывалась апокрифическая история о том, как боярин Норуша при княжении Владимира Святославича в Новгороде был отправлен пестуном и княжеским дядькой Добрыней, тайно принявшим (полная чушь) христианство задолго до воспитанника, на розыски некоего «гневизова», схороненного в словенских землях Андреем Первозванным, дабы освятить и очистить место, куда пал в дремучие времена один из семи главных ангелов, восставших вместе с Денницей, сыном зари, низверженным в преисподнюю. По свидетельству праведного Иоакима, неведомую реликвию Норуша нашёл, следствием чего явилось корчеванье «гнила корня» Ярополка, обуздание братобойной смуты и — ни много ни мало — последующее крещение Руси.
Судя по тому, что история эта сильно отличалась от заурядных погодных записей, источником её служило местное изустное предание, немного Иоакимом приукрашенное, — возможно, именно по этой причине епископ Лука Жидята в свой летописный извод сей подозрительный факт уже не включил. Не владея навыком толкования, он избрал метод прополки, хотя, следуя ревизионистской практике, сомнению можно было бы подвергнуть и все остальные сведения — ведь человек всегда хочет сказать немножко не то, что говорит, и не потому, что специально, а потому, что иначе — никак. В дальнейшем список Иоакимовской летописи был безвозвратно утрачен (вопреки расхожему мнению, до Татищева он не дошёл). Больше того — уже и любитель туманных преданий старины Нестор — мир его праху — не имел возможности прославить Норушу в своей несравненной «Повести», по крайней мере в редакции Сильвестра ни об этом боярине, ни о «гневизове» нет ни слова.
Тем не менее передававшаяся из поколения в поколение семейная легенда князей Норушкиных пережила летописную купюру, и пращуром своим князья считали того самого новгородского Норушу, чья историческая реальность, несмотря на отсутствие документального подтверждения, для них сомнению не подлежала. Слышал об этом и Андрей — целый сонм немыслимых преданий витал над ним, как вороньё над стервой. Или, если угодно: как мотыльки над клумбой. Так или иначе, эти парящие тени вызывали в его сознании своеобразное помрачение, наводили странный морок, в результате чего Андрей словно бы подпадал под действие некоего постоянно включённого миража — во всей своей сновиденческой нелепости фактуристого и манящего.
Мерцающие тени Александра Норушкина и жены его Елизаветы, несомненно, были частью этого миража, причём — одной из самых добротных, как парчовая латка на линялой джинсовой штанине. Ради них не грех пренебречь хронологией и открыть мартиролог тысячелетнего рода именно на этой странице.
2У генерал-майора в отставке Гаврилы Петровича Норушкина — в прошлом бравого елизаветинского орла, стяжавшего славу под началом Румянцева при штурме крепости Кольберг и, уже в екатерининские времена, на Пруте у Рябой Могилы — было восемь дочерей и единственный сын, с двенадцати лет приписанный мушкетёром к старейшему в русской гвардии Семёновскому полку, где некогда в числе «дружины мощных усачей» вершили дворцовые перевороты и ковали себе карьеры его отец и отец его отца. Вдовый генерал-майор был одержим чадолюбием такого свойства, благодаря которому оно (чадолюбие) более походило на тиранство, ибо отеческую заботу отпрыскам оставалось безоговорочно принимать как благо, или, вернее, она вообще не подлежала оценке, как неподсудная воля провидения.