Вадим Сухачевский - Загадка Отца Сонье
Чемодан этот, купленный мною (удавиться, и только!) за восемьдесят франков, до "Гранд-отеля" мне даже нести не пришлось: у подъезда нас уже ждала заказанная отцом Беренжером карета, еще и получше баронской, разве только без золоченого герба. Пока ехали в ней по становившемуся все нарядней и богаче на нашем пути Парижу, я даже о наряде своем дурацком забыл, все думал себе: зачем нужен такой дорогущий чемодан, если его и не видит никто?
Однако уже в вестибюле шикарной гостиницы понял, что трата была не напрасной. Все здесь так прямо и сочилось богатством – повсюду сверкала начищенная до блеска бронза, с потолка свешивались люстры из хрусталя, пальмы росли в мраморных кадках, а усатые швейцары в нарядных мундирах больше походили на генералов. Каковы, интересно, мы были бы здесь с тем деревянным чемоданищем?
И запах! Какой здесь царил запах! Это вам не дом возле Монмартра! Так могла пахнуть только настоящая жизнь, предназначенная для настоящих людей, для тех, кто здесь по праву жил, для того же отца Беренжера, в конце концов, а уж конечно не для мурашей, наподобие меня, ползком пробравшихся сюда по недосмотру швейцаров.
…Даже знать боязно, сколько мой преподобный отвалил за этот гостиничный номер. Назывался он "апартаменты". Но номер был!.. Что за номер!.. В целых четыре комнаты (зачем на двоих-то столько?), с двумя ватерклозетами (тоже не многовато ль?), с такими же, как в вестибюле, хрустальными люстрами, с полированной мебелью, с такими коврами на полах, что хоть прямо на них и спи!
А вот про такое диво, расскажи я о нем кому-нибудь у нас в Ренн-лё-Шато, никто, наверняка, не поверил бы. Комната эдакая, вся в зеркалах, пол покрыт кафелем, тоже как зеркало, а у стены стоит… эдакое, белое, сверкающее… Навроде большущего корыта, но только целиком выдолбленное из мрамора. При корыте – два крана, а на каждом – по крантелю, один крантель синий, другой красный.
Отец Беренжер объяснил, что это – ванная комната, а корыто мраморное – ванна для мытья. Синий крантель повернешь – идет холодная вода. А вот повернешь красный – горяченная, самый что ни есть кипяток. Вот во что у нас бы в Ренн-лё-Шато ни в жизнь не поверили: откуда ж кипяток, если ни уголька нигде, никто эту воду не греет? Не сама же она собой кипятком-то делается!..
На сей счет отец Беренжер все-таки снизошел до объяснений. Оказывается, воду для этого крана непрестанно греют где-то внизу, в подвале гостиницы. Так и держат, всегда горяченную – мало ли когда кому-то из постояльцев взбредет на ум повернуть красный крантель. Угля-то для подогрева тут, как видно, не жалеют. Выходило так, что и воду по утрам для бритья и мытья моему преподобному я теперь согревать не должен. Даже сам могу, как он, хоть каждый день плескаться в горячей воде, а не студиться в ледяной, как там, близ Монмартра. Чудеса!..
И еще одна новость. Лишь только я стал раздумывать, как нам быть с обедом, в какую лавку мне бежать за трапезой, как отец Беренжер нажал на какую-то кнопочку в гостиной – и нате вам! — в следующий миг на пороге появился ливрейный лакей: что, де, изволите?
Преподобный наговорил ему кучу в основном неизвестных мне слов, лишь по некоторым я сумел догадаться, что речь идет о съестном – и уже через каких-нибудь четверть часа тот же ливрейный вкатил все это к нам на специальной колясочке и, прежде разложив серебряные приборы, аккуратно расставил яства на столе.
Боже! чего тут только не было!.. Вот только названий этих мудреных я так и не вспомнил никогда, разве что раковый суп. И то потом, когда рассказал у нас в Ренн-лё-Шато, на меня указывали пальцем. Я был единственным в нашей деревне, кто когда-либо ел раковый суп. Ах, если бы не был столь беден мой язык и так скудна моя память, и я мог бы назвать им остальные, просто королевские яства, которые мы с преподобным тогда отведали!..
Последняя новость повергла меня в полное недоумение. Оказывается, теперь я даже не должен чистить сапоги господина кюре, так что могу спрятать подальше матушкины бархотки. Мало того, даже свои собственные ботинки чистить совсем не обязан. Потому что здесь, оказывается, так: вечером вся обувь, какая есть у постояльцев, хоть башмаки какого-нибудь заезжего герцога, а хоть даже и мои, все выставляется в коридор, а завтра утром забирайте, пожалуйста, обратно, только уже начищенные, сверкающие.
Господи, да зачем же я ему тогда вовсе нужен, господину кюре? Отправлял бы тогда, в самом деле, меня, дармоеда эдакого, восвояси!.. Нет, он, право, наш преподобный, не от мира сего!..
Впрочем, после обеда отец Беренжер сказал, что дня через два-три мы оба с ним возвращаемся в Ренн-лё-Шато. Покуда же, добавил он, протягивая мне обещанный франк, я до вечера могу быть свободен, а стало быть, могу выйти прогуляться и заодно посмотреть Париж. Настоящий Париж – тот, что нас теперь окружает.
…И – Боже! — что это был за Париж! Когда тебе не надо выходить из смрадного подъезда и бежать по такой же вонючей улице в сырную лавку, когда не надо мышью прошмыгивать мимо Турка с его компанией, когда в животе у тебя только что съеденный раковый суп и – кто бы подсказал, что еще такое!.. Когда при этом у тебя в кармане целый франк, который трать как душа пожелает, ибо он твой…
Тот самый Париж из моих деревенских снов, Париж, сотканный, как из кружев, из всякой всячины, невиданной досель, Париж, разбрызгивающий витринами солнечный свет, Париж, полный мороженого с непередаваемым вкусом, которое здесь продают, действительно, на каждом углу, Париж с его улицами, широкими, как реки, и так же, как реки, несущими тебя своим неутихающим движением…
Париж – это был…
В общем, что там говорить! Париж – это и в самом деле был Париж!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я уж было полагал, что такая праздная жизнь продлится все те два-три дня, что мы с господином кюре пробудем тут, в Париже, но, оказалось, я ошибался. Отец Беренжер преподнес мне новый сюрприз. Да какой!
Вечером, когда я из полыхающего тысячами огней Парижа вернулся наконец в гостиницу и поднялся в наши апартаменты, преподобный сидел в дальней комнате, называемой кабинетом, разложив на покрытом зеленым сукном столе свои свитки и в первые минуты меня не замечал, настолько был на них сосредоточен. Потом, однако, оторвался, спросил, как мне понравился Париж (о! что я мог ответить?!), и, не дожидаясь, пока я наскребу в уме нужные слова (которые вряд ли бы и наскреб), сказал:
— Ладно, иди ложись спать. Твоя комната – там… Только не залеживайся, нам рано вставать. — И добавил, как о чем-то совершенно своеобычном: — Завтра с утра мы должны посетить кардинала.
Не какого-нибудь парижского аббата (хотя и нашего-то, лангедокского аббата Анри Будэ я только по большим церковным праздникам видывал). Не епископа, не архиепископа даже (коих вообще не видывал никогда).
О Боже! Нет! К кардиналу! К самому кардиналу, не больше, не меньше!
И как запросто он об этом сказал!
В тот миг я, кажется, едва ли не всерьез подумал: уж, право, не божество ли он какое, спустившееся с небес на грешную землю, невесть какими ветрами занесенное в неведомую, наверно, там, на небесах, Ренн-лё-Шато, наш преподобный Беренжер Сонье?
6
…Слова, слова… Мысленные или произнесенные вслух… Когда тебе без малого сто, они суть одно, ибо никакой звук, никакое дрожание воздуха все равно не пробьется через такую маловообразимую толщу лет. И вот теперь, в моем бесцельном блуждании по временам, мне порою кажется, что в действительности было так: стол с зеленым сукном, разложенные на нем свитки, в кресле сидит совсем молодой отец Беренжер Сонье, и я, деревенский недоумок, еще не отошедший от полыхания огней Парижа, увиденных мною впервые, в самом деле спрашиваю его:
— Отец Беренжер, а вы случаем не Бог?
И слышу в ответ, как по Писанию:
— Ты сказал.
Только кресло под ним уже иное – с высоченной спинкой, со странной резьбой на подлокотниках. И сидит в нем облеченный в столь же странные, какие-то восточные одежды смрадный человеческий прах. Это прах отца Беренжера. Да, именно таким я видел его спустя тридцать лет. Прах лица морщинист, прах носа крючковат, но, в сущности, узнать можно – та же прямая спина, тот же чуть исподлобья взгляд мертвых глаз… И псы воют вдали…
И вот этот человеческий прах берет за руку меня сегодняшнего, то есть, можно сказать, мой почти уже прах, держит цепко и повторяет:
— Ты сказал. Ты сказал. Ты сказал…
Стариковская память – чту она? Не истина, а лишь пасквиль на истину.
Нет, ничего я тогда вслух не произнес, только подумал, да и то украдкой, боясь самого себя.
А о чем думал в тот момент, склонясь над зеленым сукном, устланном свитками, тридцатитрехлетний кюре Беренжер Сонье – о том иди знай…
n
— Вставай, лежебока, — разбудил меня с утра отец Беренжер. — Ты не забыл? Скоро мы едем к его преосвященству кардиналу.