Александр Зорич - Без пощады
Но только… Может, самому Коле эти перемены не в радость? Может, не хочется ему думать о той цене, которую заплатил он за то, чтобы измениться.
«А помнишь, как мы с тобой…» Вроде бы нормально. Но ведь именно так всегда и начинаются разговоры старых товарищей в фильмах про войну.
Когда пауза стала вызывающей, я наконец выдавил:
— Давно не виделись, Коля…
— Давно, Саша.
— Я очень боялся за тебя.
— А я, думаешь, нет? Когда через муромских посредников подтвердилась информация, что ты находишься в плену, я себе места не находил от радости. — Коля улыбнулся. Улыбка его была усталой, пасмурной, но все-таки настоящей. — Честно говоря, первое время народ был уверен, что ты погиб. Но я не верил.
Я кивнул. Так все всегда говорят, что «не верили». Хотя на самом деле просто «не хотели верить». От Коли, похоже, мое сомнение не укрылось.
— Думаешь, вру? Если бы так! Я тебе даже письма писал.
— Письма?
— Да, самые настоящие. Бумажные письма.
Я аж присвистнул. Бумажные письма… Мама моя дорогая!
Свое последнее бумажное письмо я получил лет десять назад. Да и было это никакое не письмо, а просто открытка от одноклассницы. «С днем рождения!» На открытке чванился заяц с огромной задницей и галстуком-бабочкой на мохнатой грудке. Заяц держал в лапах яркий букет несусветных цветов наподобие ромашек.
Как сейчас помню: пришла эта открытка от некрасивой девочки по имени Таиса. Она очень хотела, чтобы ее поздравление обрадовало меня и, возможно, открыло новую страницу в наших отношениях. Куда там! Я был глух как пень, я в гробу видел «отношения» с Таисой, и я выбросил открытку с зайцем, едва скользнув взглядом по старательно выведенным строкам…
— После рейда к Фелиции меня поощрили отпуском, — продолжил Коля, подливая себе минералки. — Рванул на Землю! Был в реабилитационном центре на Байкале. Красотища там, скажу я тебе… Ну да речь не о ней. Там, на Байкале, я много думал. О том, что случилось со мной. Все время гадал, что там происходит с тобой… Даже мысленно с тобой разговаривал, представляешь?
— Представляю, — сказал я. (Сколько раз я мысленно разговаривал с Иссой?) — И что же ты мне говорил?
— Да всякую ерунду, если честно, — хохотнул Коля.
— Неужели только ерунду?
— Не только… Я, например, рассказывал тебе про свою вынужденную на Фелиции. О том, что было потом. Даже как мне вручали Золотую Звезду описывал…
— Так давай их, эти твои письма! Прочту теперь! — решительно потребовал я.
— Как это — «давай»? Я их по-честному отправил, — скромно сказал Коля.
На мгновение на его лице появилось до боли знакомое мне по Академии выражение снисходительного недоумения. Вот спрашивает его строгий препод по аэродинамике: «А вы, Самохвальский, какую из четырех тем выбрали себе для углубленного самостоятельного изучения?» А он, с таким вот просветленно-вопросительным выражением, и заявляет: «Как это какую? Я ведь написал уже, что решил взять все четыре».
— Отправил? Но куда? — Мое недоумение тоже было искренним. Разве что совершенно не «просветленным», тут мне до Коли было далеко. — На деревню дедушке?
Собственно, для удивления у меня имелись основания. Дело в том, что последним моим постоянным адресом была казарма Северной Военно-Космической Академии. Архангельская квартира, в которой я жил до поступления, принадлежала, согласно документам, пропащей сестре моей Полине. И эта квартира уже два года как была продана (я даже помню, на мой счет поступали какие-то деньги — доля Полины)…
— Как это — «куда»? Господину Ричарду Пушкину. Город Симферополь, улица Нуреева, девяносто, строение три, комната четырнадцать, — отчеканил Коля. Память у него была по-прежнему феноменальной. Помнить такую несусветно полезную информацию после тех огненных адов, через которые довелось ему пройти, после «Атур-Гушнаспа» и охоты на ракетные мониторы…
— Что? Улица Нуреева? Ты что, послал эти письма моему папе? В Симферопольский театр музкомедии? — переспросил я, не веря своим ушам.
— А что мне было делать? Посылать письма в общежитие? — спокойно парировал Коля. — Больше никаких адресов Александра Пушкина мне, как я ни искал, найти не удалось… Да и что в этом плохого — ты же с ним иногда видишься, ведь так?
— Ну… случается иногда, — уныло промямлил я.
— Тогда чего ты переживаешь? Отдаст он тебе твои письма. Никуда не денется…
— Да он-то отдаст. Лишь бы они в этом ихнем содоме музыкальном не потерялись… — вздохнул я.
Мысленно я уже смирился с тем, что никаких Колькиных писем никогда не увижу, поскольку хорошо помнил: свой паспорт мой дорогой папа терял не менее десяти раз. И каждый раз — по пьяному делу.
— Ничего, бог не фраер, он все видит. Не потеряются, — заверил меня Коля. Облокотившись о колесо флуггера, он достал из нагрудного кармана пачку сигарет «Ява-200» и… закурил.
Курящий Коля — это что-то новое. А ведь сколько пилил меня, стервец, еще в Академии! «Черные легкие курильщика!.. Рак!.. Облитерирующий эндартерит!.. Ранняя смерть по собственной глупости!..»
Всего лишь год назад я бы поспорил с кем угодно на десять тысяч терро: если вдруг в Российской Директории курение станет обязательной повинностью для всех офицеров, даже если закурят все обитатели планеты Земля (включая грудных младенцев и аквариумных рыбок), среди снегов русского Севера все же останется один убежденный противник дымной отравы. И им будет мой друг Коля Самохвальский — такой правильный, такой уравновешенный. Зачем ему облитерирующий эндартерит?
А тут…
— И ты, Брут? — ехидно осведомился я.
— Эге, — спокойно кивнул Коля, затягиваясь. — Первую сигарету выкурил, когда совершил вынужденную на Фелиции.
— Но раньше… Ты же сам говорил, что табак…
— Да-да, говорил. Но это было раньше. — Он мягко оборвал меня на полуслове, словно бы хотел сказать: «От прежнего Коли ничего уже не осталось». Но тут же добавил: — Кстати, о табаке. Знаешь ли ты, что у народов Мезоамерики, в просторечье — у индейцев, табак считался священным растением? И ему приносили жертвы, почти как богам?
— Не знал.
— Мне это в школе на истории рассказывали. Я тогда еще, конечно, не курил. И даже возглавлял школьный кружок «Оптимист». Мы там йогой занимались, моржевали, пропагандировали дыхательную гимнастику Фролова, ну и с девчонками, конечно, пытались дружить — на основании здоровых представлений об отношениях между полами. — Коля озорно улыбнулся. — Я тогда просто не мог взять в толк, что это за глупость такая — жертвы вредному растению. И ведь не были эти майя с ацтеками идиотами! А теперь я понял, в чем тут фокус. Знаешь ли ты, Саша, что медиумы Мезоамерики всегда курили табак, когда вызывали разных духов — духов предков, например… А зачем?
— Откуда мне знать?
— Медиумы говорили, что табак помогает им оставаться трезвыми. Помогает не соблазняться злыми чарами, не поддаваться обману. — Коля говорил тихо, и его слова словно бы смешивались с сизым сигаретным дымком, они плавали в нем, как рыбы. Что ни говори, все это выглядело довольно зловеще.
— А при чем тут ты? Ты что, спиритизмом балуешься на досуге? — Я попробовал пошутить.
— Нет, не балуюсь — серьезно ответил Коля. — Но мне, как и тем медиумам, табак помогает не поддаваться злым чарам.
— Злым чарам? — переспросил я.
— Злым чарам войны.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, хотя уже начал догадывался.
— Не могу забыть тех, кого забыть нужно.
— Например?
— Например, Готовцева.
— Я тоже не могу. — Имя Иссы я не произнес. Но Коля, конечно, все понял.
— То-то, — сказал он, притаптывая окурок каблуком.
В этот момент опасливая льдинка в моей душе окончательно растаяла. Да, это был он, мой Коля Самохвальский. Тот самый Коля, что по ночам читал Бахыта Кенжеева и Баратынского. Лучший кадет курса. Самый пытливый, самый чувствительный человек из тех, кого мне приходилось встречать в жизни. Так же свободно рассуждающий о мировоззрении индейских медиумов, как и о недостатках топливных присадок конкордианских истребителей. И в то же время чуткий, внимательный, не боящийся говорить о шрамах, исполосовавших душу. Что ни говори, а среди людей военной складки эти качества — редкий дар.
Коля замолчал. Замолчал и я. Большинство наших товарищей уже справились с ужином. Многие дремали, большинство — попросту завалившись на спальный мешок, как на матрас.
Пока мы молчали — а молчали мы долго, возможно, минут пятнадцать кряду, — я придумал определение дружбы. Друг — это человек, с которым можно говорить о чем угодно — о табаке, о музкомедии, о спиритизме. И с которым можно ни о чем не говорить. И это будет ничем не хуже самого интересного разговора.
Я посмотрел на Колю — повзрослевшего, словно бы даже выросшего сантиметров на пять. Он посмотрел на меня — наверное, тоже пытался прочесть тайные знаки, вычерченные на радужке моих глаз событиями последних месяцев.